След облака
Шрифт:
А смотрите вы: как чисто в квартире, да занавески сменили, и скатерть новая, ай да мужчины, какие вы у меня молодцы, и Аня, не сняв пальто, устав от перехода от больницы до дома, села на стул и улыбалась, и вдруг улыбка задрожала и сморщилась — но-но, Анюта, голову-то подними и влажность не повышай, и смотри, какой обед заделали мы с Серегой. Суп сварили и мясо нажарили — тоже не лаптем щи хлебаем, тоже палец в рот не клади, по локоть отхапаем, — а ты сиди смирно и смотри, какой я есть в переднике.
Теперь знаем, как друг без друга. Здорова — и это же все в порядке. Следующий приступ
И потекла их жизнь. Покатилась. Лишь чуть поскрипывала на ухабах. То Аня здорова, то зарядят приступы. Но можно было жить, в больнице лежала раза два в год. Ну, три. Но не чаще. Еще работала. Сносная была жизнь. Два года катилась. Когда Аня не в больнице, так и праздничек. А так — дом на Пашке. По хозяйству все сделай и передачу отнеси. Понятно, и про работу не забывай. Это само собой. Раз отпустят пораньше, два отпустят, а потом и скрипеть начинают. Тоже все понятно. Но Пашка еще управлялся, и можно было жить. Да и Аня дома бывала куда чаще, чем в больнице.
Кто-то посоветовал Ане родить во второй раз. Уговаривали ее. Случаи приводили. Клялись — пройдет болезнь. Бабки там или знакомые какие. И уговорили Аню. А Аня уговорила Пашку. И еще бы — снова будет здоровой, снова не нарадуются друг на друга.
И четыре года назад Аня родила Маринку. Еще когда донашивала, часто болела. Врачи уже говорили, что сердце начало сдавать. А когда родила, еле жива осталась. А, черт побери, сам ведь Пашка и согласился, дал уговорить себя, сам и виноват.
Четыре месяца лежала тогда в больнице. Потом на работу вышла — не может работать. Пройдет несколько шагов — задыхается. И губы синие. И лицо посерело. Перевели на инвалидность.
А ты помнишь, ты помнишь, как славно-то было, ты помнишь, как загорали мы с тобой на берегу залива, и мимо проплыл белый кораблик, и вон, смотри, тополя пыльные стоят, а здесь, смотри, место пустое, а дальше похуже, и жизнь поголее, так давай же вернемся скорее, пора, давно пора, подзадержались мы в пути, — но кораблик сносит, и мельтешат берега, и на старое место никогда уже не воротишься.
Аня все чаще стала лежать в больнице. По три, по четыре раза в год, да месяца полтора каждый раз. Дом на Пашке, и времени уже не хватает.
Долго не мог Пашка привыкнуть к новой жизни — два года привыкал. Да и как привыкнешь. Ладно — стирает Надя, старшая сестра Ани, она же два раза в неделю уберет квартиру, но ведь по магазинам самому надо шастать. Серега в детском саду, так забери его вовремя, да накорми, да книжку почитай, да спать уложи, а Марину на субботу, воскресенье забери из круглосуточных — не оставлять же ее, если отец-мать есть, что ей зря сиротствовать, да выкупай ее, и вертись с ней, и выстирай все на понедельник, и не забудь еду сварить, а забудешь, так брюхо-то все равно не чужое, все равно есть запросит, а в темя все время клепает: ну как Серега или Марина заболеют!
А когда осень или когда морозы, подопрет такое к горлу: тебе тридцать три, и ты молодой еще мужик. Здоров и легок. Живота нету. Плешь еще не начинается.
Но сам ведь знаешь, что жизнь-то проходит. И это сидит в, тебе все время. Как будто кол в тебя вогнали. И зудит, как шкура при чесотке. А другие-то люди живут, как жили они первые три года. И зима им не зима. И осенние дожди для них — июльский луг с цветочками. А жизнь-то летит. И она пропадает. И тебя ждать не станет. Ее не переиграешь. Пролетит. Отахает. Не воротится.
Это было два года назад.
Совсем подперло. Загибаешься. Мороз вокруг. Темнота. И на душе тоже не солнце сияет — хоть глаз выколи. Хоть за ухо подвесь.
В девять часов уложил Серегу спать.
Сам поплелся в городской ресторан.
Оглушило музыкой — наяривал оркестр. Люди танцевали. Накурено — дым плывет над головами — лиц не видно.
А когда оркестр ушел отдыхать, кто-то взвизгнул, и ударил в ладоши, и пошел танцевать «барыню». С притопом, с пристуком да с подвизгиванием.
Пашка нашел местечко, огляделся. Водочки выпил, пивка. Закусил селедочкой.
И уже чуть поплыло вокруг, и на душе помягче стало, и лица подобрели вроде бы. А голубой дым сгустился, и вдруг из дыма, из тумана этого вышла Верка Бездорожная. Шла она, чуть покачиваясь, шла мимо Пашкиного стола, и Пашка потянул ее за руку. Ничего она сегодня, Верка, лицо вроде округлилось, и кофточка новая на ней, и зубы белые, непрокуренные. А как-то видел на улице недавно — худолицая, широкоплечая, с растрепанными волосами.
Так здравствуй же, Вера, давно ведь я тебя знаю, сегодня у тебя невезуха, и у меня невезуха, ну а вместе большое счастье выйдет.
Верка сморщила лицо и, улыбнувшись, орлицей посмотрела на Пашку да ладонью шарахнула по столу — загудели стаканы, мужички повыпяливали глаза — знакомый всем человек Верка, и в голос она запела: «Я плакать не плачу, мне он не велит».
Вот так и ты, Пашка, орлом будь, а не мелкой пташечкой, да плечи расправь, да нос вынь из тарелки.
Взбодрились еще, и попели, и потанцевали они под грустную музычку — да Пашка же, голову вскинь, что невесел, или со мной гулять совестно, ох и голубчик же ты — подперло, так и узнаешь, а когда жена дома, так и будку в сторону.
Но я вот не такая, и ты мне давно нравишься, еще когда парнем был, но да наш квас, видно, не про вас, и, навеселившись по горло, побрели они к ней домой.
Да что же за жизнь нам такая вышла, Верка? Ведь же загибаешься, и никому не пожалуешься, свои дела у всех, а твои-то дела всем до фени, так это выходит. А с тобой поговорить можно, ты поймешь — человек.
Да, пойму, у самой невезенье одно. Потому-то и можем друг друга понять — одним мы лыком шиты, одним шилом проткнуты.
А под утро разбудила его.