След Юрхора
Шрифт:
Папа подвигал стул. Но со стула до потолка не достать, поэтому сверху взгромождалась табуретка. С предосторожностями, не дыша, взбирался он на эту пирамиду. И все мы тоже не дышали. Не знаю, как Ксюша, но я — стыдно признаться! — болела за муху. Мне хотелось, чтобы она еще полетала, а папа поохотился бы за ней. Подтягивая синие трусы, скакал он со стола на стул, со стула — на кровать, и все это без единого звука, на длинных своих ногах. Не выдержав, я прыснула. В тот же миг залилась Ксюша. Папа гневно обернулся.
— Тунеядки! —
Надо было видеть его в эту минуту! Длинный, лысина блестит, в руке — тюлевая накидка. Мы лежим с вытаращенными глазами, изо всех сил сдерживаем смех.
Наконец муха села — как раз над Ксюшиной кроватью, и папа, встав на тумбочку, прихлопывает ее полотенцем. Тотчас принимаемся мы перетряхивать одеяло и простыни. Вот она! Салфеткой берет мама черный трупик и на вытянутой руке торжественно выносит из комнаты.
Мы ложимся. Мне немного жаль, что все кончилось, что вообще кончился день. Папа устраивается в постели читать при настольной лампе, тишина (терпеть не могу тишины), и вдруг — ж-ж-ж. Муха, целая и невредимая, — вот умница! — подлетает к освещенной стене, бьется об нее, ищет что-то и, не найдя, взмывает к потолку. И тут меня осеняет.
— Ты дохлую муху убил, — говорю я, хихикнув. И объясняю, что как раз в том углу живет паук, я сама видела, как он…
Договорить не успеваю. С диким, нечеловеческим воплем срывается Ксюша с постели, вообразив, что не только муху, но и паука сбил папа и теперь он крадется по ноге.
Мы снова перетряхиваем постель, никакого паука, естественно, не находим (у меня от сердца отлегает: пауки ведь умнейшие и благороднейшие существа), потом опять начинается охота. В полночь распахивается дверь, и появляется бабушка. На ней какая-то детская, до колен, пижамка с бантиками, босые ноги расставлены, и торчит живот.
— Что здесь происходит? — возмущается она. Лицо ее чем-то смазано и блестит: питательную маску делает бабушка на ночь.
— Муху ловим, — говорим хором.
— Какую еще муху! Ошалели? Днем надо ловить.
— Вот ты и лови, — грубит папа, измученный безуспешной охотой.
И бабушка ловит. Привлеченная запахом питательной маски, муха проносится под самым ее носом раз, другой, а на третий бабушка — цап ее и, открыв форточку, вышвыривает на волю.
Так закончилось это бурное сражение. Потом папа описал его, заменив муху снежинкой.
Не сразу поняла сказочная Нюра, каким наделена могуществом. Но поняла. Когда они с мамой подошли к детскому саду и мама взялась за веник, чтобы отряхнуть ноги, то снежинки — фьють, фьють! — сами поотлетали от маминых сапог и Нюриных валенок. Так мама решила — что сами, в действительности же им Нюра приказала, незаметно коснувшись под шапкой короны.
ЧТО ЦЕНИТ ПАПА ПРЕВЫШЕ ВСЕГО
Иван Петрович солгал: вовсе не «Приятного аппетита!» переводится «Вале», а «Прощай». И язык это не испанский — латинский. Да и чего это ради троюродной Алле, уезжая, желать мне приятного аппетита?
Я, правда, лакомка, ничего не скажешь. И я и Ксюша. В папу обе. Хотя сам он категорически отрицает это. «Я не лакомка, — говорит. — Я обжора».
К разным изысканным кушаньям он и впрямь равнодушен. А вот картошку, например, обожает. Особенно жареную. Умнет тарелку, посидит, пооблизывается, потом:
— Еще ложечку, — просит.
— А ничего? — спрашивает мама. — Будешь ворчать, что переел.
— Ничего-ничего.
Но вот тарелка снова пуста, однако папа из-за стола не выходит. В окно поглядывает, что-то говорит, чешет за ухом. Дело в том, что на сковородке осталось еще немного картошки, и как можно бросить ее на произвол судьбы!
Мы этого не понимаем. Зачем есть, коли есть не хочется? Впрок, что ли? Пусть в тарелке останется, пусть Топе пойдет, но не пихать же в себя насильно.
Но то мы, а то папа. «Ходячая помойка», — зовет себя и подъедает все, лишь бы не выкидывать. Это послевоенный детский голод дает знать о себе.
— А! — машет он рукой. — Положи-ка еще четверть ложечки.
— А ничего?
— Ничего-ничего. Клади. Пол-ложки.
Теперь уже «пол»! До блеска вычищает все хлебной корочкой, с кряхтеньем встает, живот гладит.
— Ну, и нажра-ался! — тянет. — Как свинья.
И пока мама убирает посуду, он прохаживается, разминаясь, по кухне.
У плиты останавливается — как раз над сковородкой.
— Попробовать, что ли? — размышляет вслух и — хоп в рот. — А вкусно… — удивляется. — Надо же! — И еще ломтик, еще, как птичка клювом. — Ну, вот. И мыть не надо.
Успокоенный, скрывается в своей комнате. Не проходит, однако, и получаса, как топает на кухню — мрачный, грозный. Залпом выпивает кружку воды.
— Накормила, — бурчит. — Дышать нечем. Мама изумлена.
— Я-то здесь при чем!
— При том. Не надо жарить столько.
— Я на всех жарила. Тебя никто не заставлял.
Папа сопит, хмурится и уходит было, но с полпути возвращается, выпивает еще кружку.
— Зачем ставила! Знаешь ведь — не могу удержаться, когда вижу.
— Папа! — урезониваю уже я его. — Не на столе ведь стояла, на плите.
— Все равно. Я и на плите вижу.
Ест он много, однако не толстеет, и те, кто давно не видел его, обязательно восклицают: «Ах, как вы похудели!» Троюродная Алла тоже воскликнула и никак не могла понять, чего это засмеялись мы.