Следователь прокуратуры: повести
Шрифт:
Рябинин подумал, что лучше бы отвесила пощёчину. И ещё подумал, что все плачущие женщины похожи на маленьких девочек.
— Ну можешь ты успокоиться?! Я же извиняюсь перед тобой, — чуть не крикнул он.
— На одну женщину, — всхлипывала она, комкая мокрый платок, — и милиция… и прокуратура… всё государство и ещё обман… подличают…
Рябинин обрадовался, что она заговорила членораздельно. Он решительно схватил её за плечи, оторвав от стола. Она села безвольно, как огромная тряпичная кукла. Рябинин выдернул из кармана платок, который сегодня дала Лида, и сунул ей в руку.
— Зря я так сделал, — быстро заговорил он. — Довела ты меня. Прости, что так получилось…
Теперь она тихо плакала. Рябинин вытер рукавом вспотевший лоб.
— Всю жизнь не везёт, — бормотала она, всхлипывая между каждым словом, — вот уж… правду говорят… судьба…
Он знал, что она говорит не ему. И не себе. К кому мы обращаемся, когда ропщем на судьбу, — неизвестно. Плакала Рукояткина не только от обмана следователя: сейчас перед ней встала вся её жизнь. И текли слёзы сами, потому что о будущем мы думаем разумом, а прошлое нам сжимает сердце.
— Ничего не было… ни детства… ни родителей… — хлюпала она носом.
— Ты без родителей?
Она молчала, водя по лицу платком. Не слышала его и не видела. Но всхлипывала уже меньше, будто слёзы наконец кончились. Рябинин взглянул на мокрую обложку дела и подумал, что столько пролитых слёз он ещё не видел. Вряд ли она плакала только по прошлому — эти слёзы лились и по будущему.
— Ну хоть что-нибудь… ничего… даже матери… — всхлипнула она потише.
— Родители умерли? — ещё раз спросил Рябинин, не узнавая своего голоса.
Или этот изменившийся голос повлиял, или она уже пришла в себя, но Рукояткина отрицательно качнула головой.
— Значит, родители у тебя есть? Да успокойся ты.
Она опять качнула головой, и Рябинин теперь уже ничего не понимал про родителей.
— Дай воды… весь день не пила…
Он бросился к графину. Она медленно выпила два стакана — весь день не пила, да и не ела весь день. Еда ладно, но в такую теплынь без воды, и даже не спросить… Чувство собственного достоинства — Рябинин понимал его. Это была цельная натура. Если она воровала, то воровала много и красиво. Если имела врага, то ненавидела его люто. Если врала на допросе, то врала всё — от начала до конца. Если её допрашивал враг, то она не могла опуститься до просьбы, потому что в любой просьбе всегда есть капля унижения. Если плакала, то плакала с горя в три ручья. Но если начинала говорить правду, то говорила всю, как она написала её в протоколе. И если бы она работала, дружила или любила, то она бы это делала прекрасно — работала, дружила или любила.
После воды Рукояткина всхлипывала изредка, угрюмо уставившись в пол.
— Я не понял, родители живы у тебя или нет? — осторожно спросил Рябинин.
— Живёхоньки, — глубоко вздохнула она, чтобы прижать воздухом слёзы, рвущиеся наружу.
— И где они?
— Отец где-то шатается, я его век не видела, вообще никогда не видела… А мать… Вышла замуж за другого, меня отдала в детдом, — неохотно сообщила она.
— А дальше? — спросил Рябинин, взял второй стул и сел рядом: за стол сейчас идти не хотелось.
— Дальше, —
— И мать с младенчества не видела?
— То-то и обидно, что живёт от меня в двух трамвайных остановках. Случайность. Нашлась нянька из детдома, показала мне её. Мать-то… Приличная женщина. Одевается, как манекен. Собачка у неё с кошку ростом, курчавистая. А муж здоровый, по внешности на инженера тянет.
— Зайти не пробовала?
— Раз пять подходила к двери… И не могу. Ну что я ей скажу?! Зареву только. А на улице встречу её, меня аж в жар бросит…
— Может, всё-таки объявиться ей? — предположил Рябинин.
— Ну как она может жить… Как может водить собачку на верёвочке… Когда где-то её ребёнок мается. Я бы таких матерей не знаю куда девала… Вот ты меня за деньги сажаешь. А она человека матери лишила. И ничего, с собачкой гуляет.
Рябинин представил, с какой бы силой это было сказано раньше, до слёз, но сейчас она сидела вялая, будто её сварили. У него тоже осталось сил только на разговор. Допрос кончился. Протокол подписан.
— Ожесточилась ты. Таких, как твоя мать, единицы, — сказал Рябинин и подумал, что, знай он раньше её семейную историю, так жёстко допрашивать не смог бы.
— Единица-то эта мне попалась, — скорчила она гримасу, попытавшись улыбнуться.
— Трудно тебе, — согласился Рябинин, хотя это было не то слово. — Но всех матерей этой меркой не мерь. Впрочем, я тебя понимаю.
— Понимаешь? — вяло спросила она.
— Понимаю. Но ожесточаться нельзя. Здесь такая интересная штука происходит: ожесточился человек — и погиб.
— Почему погиб?
— Как тебе объяснить… Злобой ты закроешься от людей. Тебя обидел один человек, а ты злобу на всех. И не смогут они к тебе пробиться. А одному жить нельзя. Вон я сколько к тебе пробивался, целый день.
— Ты, может, и пробивался, а другим начхать на меня. Да и тебе-то я нужна для уголовного дела. Жил бы рядом, соседом, тоже небось мимо проходил.
— Не знаю, может и проходил бы.
— Хоть правду говоришь, — усмехнулась она, теперь уже усмехнулась, но сидела пришибленная, тихая, прерывисто вздыхая.
Она вернула платок. Он посматривал на неё сбоку и думал, какой бы у него получился характер и кем бы стал, если бы мать не узнавала его.
Рябинин всегда с неохотой брал дела, где обвиняемый был несовершеннолетний. И сколько он ни искал причину, почему мальчишка сбивался с пути, она всегда в конечном счёте оказывалась одна — родители. Много у Рябинина накипело против плохих родителей…
Рукояткина, словно услышав его мысли, задумчиво заговорила:
— Если бы я была приличной, знаешь бы что сделала… Взяла бы ребятишек штук шесть из детдома на воспитание. Вечером мыла бы всех… Ребёнок смешной… Ничего нет в семье, и вдруг — человек. Крохотный. Берёшь его на руку, а он… умещается. Соврать ему нельзя. Вот говорят про совесть… Я её ребёнком представляю. А как чудесно пахнет ребёнок, теплом, не нашим, другим теплом…