Слепящая тьма
Шрифт:
Четыреста второй явно вызывал его: три удара – небольшая пауза, опять три удара – снова пауза, и опять три удара с короткими интервалами. Рубашов аккуратно повторил всю серию, давая понять, что сигнал принят, Ему не терпелось поскорее выяснить, знает ли сосед «квадратическую азбуку», – если она была ему не знакома, обучение продлилось бы довольно долго. Массивная стена глушила звук, и Рубашову, для того чтобы слышать соседа, приходилось прижиматься к ней головой, да при этом внимательно следить за глазком. Четыреста второй был явно ветераном: он отстукивал буквы неторопливо и четко, каким-то нетяжелым, но твердым предметом, скорее всего огрызком карандаша. Рубашов практиковался очень давно и сейчас, считая размеренные удары,
кто
«Практичный человек, – подумал Рубашов, – узнает, с кем он имеет дело». Правда, по законам революционной этики разговор начинался с программного лозунга, представлявшего политическую платформу собеседника, потом сообщались последние новости, потом – сведения о еде и куреве, и только потом, через несколько дней – да и то не всегда – арестанты знакомились. Впрочем, все это случалось в странах, где Партия, как правило, была нелегальной и уж во всяком случае не стояла у власти, – так что ее члены, ради конспирации, знали друг друга только по кличкам. Здесь обстоятельства были иными, и Рубашов не знал, как ему поступить. Четыреста второй потерял терпение:
кто
снова простучал он.
А зачем скрывать, подумал Рубашов. Он медленно отстукал свое полное имя:
николай залманович рубашов
и стал с интересом ждать результата.
Пауза тянулась довольно долго. Рубашов улыбнулся – он представил себе, как огорошен его сосед. Минута молчания, две, три; Рубашов пожал плечами и встал. Он снова начал шагать по камере, но при каждом повороте на секунду замирал – и слушал. Стена упорно молчала. Тогда он потер пенсне о рукав, устало подошел к смотровому глазку и выглянул в коридор.
Безлюдье и тишина. Мертвый электрический блеск. Ни звука. Почему же Четыреста второй замолчал?
Почему? Да, наверное, просто от страха – ведь Рубашов мог его скомпрометировать. Тихий беспартийный инженер или врач, панически сторонившийся всякой политики. У него не было политического опыта, иначе не спросил бы фамилии. А взят по мелкому делу о саботаже. Впрочем, взят-то, видимо, давно – перестукиваться он научился мастерски – и вот до сих пор надеется доказать свою полнейшую непричастность к саботажу. Все еще наивно, по-обывательски верит, что виновность или невиновность личности может серьезно приниматься во внимание, когда решаются судьбы мира. По всей вероятности, он сидит на койке, сочиняя сотое заявление прокурору, которое никто не удосужится прочитать, или сотое письмо жене, которого она никогда не получит; он давно перестал бриться, оброс бородой, черной и неопрятной, обкусал до мяса нечистые ногти, а полубезумные эротические видения томят его и ночью и днем. В тюрьме сознание своей невиновности очень пагубно влияет на человека – оно не дает ему притерпеться к обстоятельствам и подрывает моральную стойкость… Внезапно стук раздался снова.
Рубашов сел на койку и вслушался, но он уже пропустил две первые буквы. Четыреста второй стучал торопливо и не так отчетливо, как в первый раз, – ему мешало крайнее возбуждение.
…вно пора
«Давно пора»? Этого Рубашов никак не ожидал. Четыреста второй оказался ортодоксом. Он добропорядочно ненавидел оппозицию и верил, как предписывалось, что поезд истории неудержимо движется по верному пути, который гениально
кто
Ответ прозвучал торопливо и неразборчиво:
а это не твое собачье дело
вам видней,
ответил Рубашов и, поднявшись, снова зашагал по камере, резонно считая, что разговор окончен. Однако стук послышался снова, на этот раз громкий и четкий – видимо, взволнованный Четыреста второй, для придания большего веса словам, стучал снятым с ноги ботинком:
да здравствует его величество император
Вот это да, изумился Рубашов. Так значит, Первый не всегда их выдумывал, чтобы прикрывать свои вечные промахи. Воплощением его горячечных фантазий за стеной сидел контрреволюционер и, как ему и полагалось, рычал: «Да здравствует Его Величество Император!».
аминь,
улыбаясь, отстукал Рубашов. Ответ прозвучал немедленно:
мерзавец
– и, пожалуй, даже громче величания.
Рубашов забавлялся. Он снял пенсне и, для того чтобы резко изменить тон, простучал в стенку металлической дужкой – нарочито медленно и очень отчетливо:
я или его величество император
Четыреста второго душило бешенство. Он начал выстукивать собака, сбился, но потом его ярость неожиданно схлынула, и он простучал:
за что вас взяли
«Трогательная наивность», – подумал Рубашов. Лицо соседа опять изменилось. Теперь он выглядел юным поручиком – хорошеньким и глупым. В глазу – монокль. Рубашов отстукал дужкой пенсне:
политический уклон
Короткая пауза. Офицер искал саркастическую реплику. Она не замедлила явиться:
браво волки начали пожирать друг друга
Рубашов не ответил. Хватит, надоело; он встал и принялся шагать по камере. Но Четыреста второй вошел во вкус. Он простучал:
послушайте рубашов
А это уже граничило с фамильярностью. Рубашов коротко ответил:
да
Видимо, Четыреста второй колебался, но все же он отстукал длинную фразу;
когда вы последний раз провели ночь с женщиной
Да, он наверняка носит монокль; возможно, им-то он и стучал, причем его оголенный глаз нервно, в такт ударам, подергивался. Однако Рубашов не почувствал отвращения. По крайней мере, человек открылся – перестал кликушески прославлять монарха. Он ответил:
три недели назад
четыреста второй нетерпеливо простучал:
расскажите
Это уже было чересчур. Рубашов решил прекратить разговор, но понял, что тогда оборвется связь с Четырехсотым и другими заключенными. Ведь Четыреста шестая пустовала. Поначалу он не нашелся с ответом. А потом вспомнил довоенную песенку, которую слышал еще студентом, – она сопровождала французский канкан, исполняемый девицами в черных чулочках:
груди что чаши с пенным шампанским