Слова и вещи. Археология гуманитарных наук
Шрифт:
Этот набор оказывается еще более ограниченным, если подумать о том, что корни являются (вследствие тех отношений сходства, которые они устанавливают) общими для большинства языков: де Бросс полагает, что если взять все диалекты Европы и Востока, то все корни не заполнят и «одной страницы писчей бумаги». Однако, исходя из этих корней, каждый язык формируется в своем своеобразии: «их развитие вызывает изумление. Так семечко вяза производит большое дерево, которое, пуская новые побеги от каждого корня, порождает в конце концов настоящий лес». [147]
147
De Brosses. Traite de la formation mecanique des langues, t. I, p. 18.
Теперь язык может быть развернут в плане его генеалогии. Именно ее де Бросс хотел поместить в пространстве непрерывных родственных связей, которое он называл «универсальным Археологом» 6. Наверху этого пространства были бы написаны весьма немногочисленные корни, используемые языками Европы и Востока; под каждым из них разместились бы более сложные, производные от
148
De Brosses. Traite de la formation mecanique des langues, t. I, preface, p. L.
Однажды образованное, это большое бесшовное пространство было бы двухмерным пространством, которое можно было бы обозревать как по оси абсцисс, так и по оси ординат: по вертикали мы имели бы полную филиацию каждого корня, а по горизонтали — слова, используемые данным языком; по мере удаления от первичных корней более сложными и, несомненно, более современными становятся языки, определяемые поперечной линией, но в то же время слова становятся более эффективными и более приспособленными для анализа представлений. Таким образом, историческое пространство и сетка мышления оказались бы в точности совмещенными.
Эти поиски корней вполне могут показаться как бы возвращением к истории и к теории материнских языков, которые классицизм одно время, казалось, оставлял в неопределенном состоянии, В действительности же анализ корней не возвращает язык в историю, которая является как бы местом его рождения и изменения. Скорее, такой анализ превращает историю в последовательно развертывающееся движение по синхронным срезам представления и слов. В классическую эпоху язык является не фрагментом истории, диктующей в определенный момент определенный способ мышления и рефлексии, а пространством анализа, в котором время и знание человека развертывают свое движение. Подтверждение тому, что язык не стал — или не стал снова — благодаря теории корней исторической сущностью, можно легко найти в той манере, в какой в XVIII веке исследовались этимологии: в качестве руководящей нити их изучения брали не материальные превращения слов, но постоянство значений.
Эти исследования имели два аспекта: определение корня, отдельно окончаний и префиксов. Определить корень — значит дать этимологию. Это искусство имеет свои установленные правила; [149] нужно очистить слово от всех следов, которые могли оставить на нем сочетания и флексии; достичь односложного элемента; проследить этот элемент во всем прошлом языка, в древних «грамотах и словниках», подняться к другим, более древним языкам. И при прохождении всего этого пути следует предположить, что односложное слово трансформируется: любые гласные могут замещать друг друга в истории корня, так как гласные являются самим голосом, не имеющим ни перерыва, ни разрыва; согласные же, напротив, изменяются согласно особым путям: гортанные, язычные, нёбные, зубные, губные, носовые образуют семейства одинаково звучащих согласных, внутри которых преимущественно, но без какой-либо необходимости происходят изменения произношения. [150] Единственной неустранимой константой, обеспечивающей непрерывное сохранение корня в течение всей его истории, является единство смысла: поле представления, сохраняющееся неопределенно долго. Дело в том, что «ничто, быть может, не может ограничить индуктивных выводов и все может служить их фундаментом, начиная со всеобщего сходства и вплоть до наиболее слабого сходства»: смысл слов — это «самый надежный свет, к которому можно обращаться за советом». [151]
149
См. в особенности Тюрго, статью «Этимология» в «Энциклопедии».
150
Таковы, включая некоторые второстепенные варианты, единственные законы фонетических изменений, признаваемые де Броссом (De Brosses. De la formation mecanique des langues, p. 108–123); Бержье (Bergier. Elements primitifs des langues, p. 45–62); Кур де Жебеленом (Court de Gebelin. Historie naturelle de la parole, p. 59–64); Тюрго (Статья «Этимология»).
151
Тюрго. Статья «Этимология». Ср. de Brosses, p. 420.
6. ДЕРИВАЦИЯ
Как получается, что слова, являющиеся в своей сути именами и обозначениями и сочленяющиеся так, как анализируется само представление, могут непреодолимо удаляться от их изначального значения, приобретая смежный смысл, или более широкий, или более ограниченный? Изменять не только форму, но и сферу применения? Приобретать новые звучания, а также новое содержание, так что, исходя из приблизительно одинакового багажа корней, различные языки образовали различные звучания и, сверх того, слова, смысл которых не совпадает?
Изменения формы являются беспорядочными, почти неопределимыми и всегда нестабильными. Все их причины — внешние: легкость произношения, моды, обычаи, климат. Например, холод способствует «губному присвистыванию», а тепло — «гортанному придыханию». [152] Зато изменения смысла, поскольку они ограничены, что и создает возможность этимологической науки, если не совершенно достоверной, то по
152
De Brosses. Traite de la formation mecanique des langues, t. I, p. 66–67.
153
Тюрго. Статья «Этимология» в «Энциклопедии».
Известны два важных вида письма: письмо, которое изображает смысл слов, и письмо, которое анализирует и воссоздает звуки. Между ними — строгий раздел, независимо от того, допускают ли при этом, что второе у некоторых народов сменило первое вследствие настоящего «гениального озарения» [154] или что они появились почти одновременно, настолько они отличаются друг от друга; первое — у народов-рисовальщиков, а второе — у народов-певцов. Представить графически смысл слов — значит сначала сделать точный рисунок вещи, которую он обозначает: по правде говоря, едва ли это есть письмо, самое большее — пиктографическое воспроизведение, или «рисуночное письмо», благодаря которому можно записать только самые конкретные рассказы. Согласно Уорбертону, мексиканцам был известен лишь этот способ письма. Настоящее письмо началось тогда, когда стали представлять не саму вещь, но один из составляющих ее элементов или одно из привычных условий, которые накладывают на нее отпечаток, или же другую вещь, на которую она похожа. Отсюда — три техники письма: куриологическое письмо египтян, наиболее грубое, использующее «основную особенность какого-либо предмета для замены целого» (лук для битвы, лестницу для осады городов); затем немного более усовершенствованные «тропические иероглифы», использующие примечательное обстоятельство (поскольку бог всемогущ, он знает все и может наблюдать за людьми: его будут представлять посредством глаза); наконец, символическое письмо, использующее более или менее скрытые сходства (восходящее солнце изображается посредством головы крокодила, круглые глаза которого размещены как раз на уровне поверхности воды). [155]
154
Du с l о s. Remarques sur la grammaire generale, p. 43–44. 2 Destutt de Tracy. Element d'Ideologie, II, p. 307–312. 3 Wartburton. Essai sur les hieroglyphes des Egyptiens, Paris, 1744, p. 15.
155
Id., ibid., p. 9–23.
В этом расчленении узнаются три главные риторические фигуры: синекдоха, метонимия, катахреза. Следуя направлению, которое указывается этим расчленением, эти языки, удвоенные символическим письмом, будут в состоянии эволюционировать. Мало-помалу они наделяются поэтическими возможностями; первые наименования становятся исходным пунктом длинных метафор; последние постепенно усложняются и вскоре настолько удаляются от их исходной точки, что становится трудным ее отыскать. Так рождаются суеверия, позволяющие верить в то, что солнце — это крокодил, что бог — великое око, наблюдающее за миром; так рождаются в равной мере и эзотерические знания у тех (жрецов), кто передает друг другу метафоры из поколения в поколение; так рождаются аллегории речи (столь частые в самых древних литературах), а также иллюзия, согласно которой знание состоит в познании сходств.
Однако история языка, наделенного образным письмом, быстро оборвалась. На этом пути почти нет возможности добиться прогресса. Знаки множились не посредством тщательного анализа представлений, а посредством самых отдаленных аналогий; это благоприятствовало скорее воображению народов, чем их рефлексии, скорее их легковерию, чем науке. Более того, познание требует двойного обучения: сначала обучения словам (как во всех языках), а затем обучения знакам, не связанным с произношением слов. Человеческой жизни едва ли хватит для этого двойного обучения; если и есть досуг, чтобы сделать какое-либо открытие, то нет знаков для того, чтобы сообщить о нем. Наоборот, переданный знак, поскольку он не поддерживает внутреннего отношения с изображаемым им словом, всегда оказывается сомнительным: переходя от эпохи к эпохе, нельзя быть уверенным, что одному и тому же звуку соответствует одна и та же фигура. Итак, нововведения оказываются невозможными, а традиции — скомпрометированными. Единственной заботой ученых оказывается сохранение «суеверного уважения» к познаниям, полученным от предков, и к тем учреждениям, которые хранят их наследие: «они чувствуют, что любое изменение в нравах привносится и в язык и что любое изменение в языке запутывает и уничтожает всю их науку». [156] Когда народ обладает лишь аллегорическим письмом, то его политика должна исключать историю или, по крайней мере, всякую историю, которая не была бы чистым и простым сохранением существующего. Именно здесь, в этом отношении пространства к языку, фиксируется, согласно Вольнею, [157] существенное различие между Востоком и Западом, как если бы пространственное положение языка предписывало временной закон, как если бы язык не приходил к людям через историю, а, напротив, они принимали бы историю лишь через систему их знаков. Именно в этом узле из представления, слов и пространства (слова представляют пространство представления, представляя самих себя в свою очередь во времени) бесшумно формируется судьба народов.
156
Destutt de Tracy. Elements d'Ideologie, t. II, p. 284–300.
157
Volney. Les Ruines, Paris, 1971, ch. XIV.