Слова
Шрифт:
Но Лизимахов сын, который дал эллинам законы о податях, и притом был из первых, как в народных собраниях, так и в военных делах, до того оказался нестяжательным, что город, на свои деньги выдав замуж его дочерей, почтил тем прекрасную нищету и самого похоронил также на общественные деньги, потому что у него не нашлось, чем похорониться; не говорю уже о том, что по делам своим имел он и имя, один из всех и был, и наименован правдивым. А чтобы утверждаться не на древних только примерах, не умолчу и о добродетелях римлян. Фабриций, одержав над Пирром победу в битве (а это был один из вождей весьма знаменитых), еще более восторжествовал над ним в следующем. Поелику надежда Пирра рушилась, то он пытался подкупить римского военачальника несколькими талантами золота. Фабриций не принял золота, однако же заключил перемирие. Когда же Пирр, как сказывают, во время дружеского с ним разговора показал ему во всем вооружении одного самого огромного и великорослого слона, Фабриций, который дотоле не знал даже слонов и по виду, не испугался явившегося нечаянно слоновьего хобота, но спокойно сказал: «Меня не пленило золото, не возьмет и зверь». Сего довольно; и то превзошло бы меру, что мог бы еще сказать иной презритель любостяжания.
Поэтому не одобряй недобрых правил в старых книгах, которыми ты, добрый мой, воскормлен. Например: «Пусть называют меня худым за то, что получаю прибыль; это лучше, нежели, чтя законы богов, жить нищим, домогаясь тем славы», «Не трудись отыскивать
Но одобряй следующие мудрые изречения: «Если от худого дела получаешь прибыль, считай это залогом несчастья», «Не во всем ищи выгод», «Не стыди сам себя», «Неправедными мерами добиваться успеха — дело не без страха», «Не говори мне о Плутусе: не уважаю такого бога, которого и самый порочный легко привлекал на свою сторону», «Этот человек беден, но богат добрыми нравами», «Для меня лучше мудрец нищий, нежели Мидас порочный». По моему мнению, Феогнид говорит совершенный вздор, когда стремнины и пропасти предпочитает скудной жизни и предписывает Кирну худые правила о приобретении имущества. Как и ты, Гомер, столько приписываешь непостоянной вещи, что в одном месте своих стихотворений говоришь: «Добродетель идет следом за богатством»? Разве скажешь: я не то выразил, что думаю сам, но сказал сие в насмешку имеющим такую жалкую мысль. Ибо в этом Одиссее, который, претерпев многочисленные бедствия, спасся из моря, нагим скитальцем предстал царице и словом своим внушил к себе уважение деве, самым феакиянам показался достойным внимания, — в этом, говорю, Одиссее не видим ли явной похвалы добродетели? Хвалю и фригийскую басню; как она прекрасна! Мидасу, который просил, чтобы все у него было полно золотом, Бог в наказание за неумеренность дает исполнение желаемого. Но золота есть нельзя; и для кого стало все золотом, тот умер с голода.
Но что мне до чужих басней и нравоучений? Посмотри теперь и на мои законы. От первого блага веду я свой род. От него произошел и к нему окрыляю жизнь, стараясь разрешиться от уз. А так называемое у дольних людей благородство, которое ведет начало от тела и тления, от блистательных и давно согнивших мертвецов, ничем не благороднее текучей грязи. И отечество телесное не свободно: оно обременено податями, беспорядочно пересечено морскими заливами, окружено лесами, непрестанно меняет жалких своих обитателей, попеременно бывает и матерью, и гробом своих порождений, сокрушает тех, которые раздирали его недра, — какое наказание, подлинно наказание за вкушение и обольщение прародителя! Но в том отечестве, которого вместо земного ищут себе мудрые, на которое взирая и здесь уже не влаемся, подобно былинке, носимой по водам, — в этом отечестве обширны пределы, величественны обители; оно составляет вечное достояние своих обитателей, оно матерь живых, оно свободно от трудов, — это лик немолчно песнословящих великого Христа, торжество первородных, написанных на небесах и в вечных книгах. Превозношу так же и славу, отложенную мне в горних, сии праведные весы, это нелживейшее благо! А здешняя слава — ветер, ничтожная милость ничтожных. Если она и справедлива, то ничего не прибавляет. А если не истинна, обращается даже во вред, ибо то самое, что стал я видимым, многое отняло у того, чем я сам в себе. А богатство здешнее скоротечно и упоительно; оно слепо, переходит от одного к другому, многих надмевает и напрасно старается черпать счастье; это то же, что надмение чрева в водяной болезни: оно другим сообщает болезнетворный яд. Но у меня есть богатство, которое неистощимо и постоянно, твердо и неколебимо, выше всех утрат; и это богатство — ничем не обладать, кроме Бога и горнего. Никто не приобретет и не приобретал еще доселе всего, хотя бы и желал, но можно все вдруг презреть и таким образом стать выше всего. Пусть иные строят полки вооруженных и больше терпят, нежели причиняют, зол, то низлагая других, то оплакивая неизвестность решительных минут, то сражаясь без потерь и успеха, то кровью покупая какое–нибудь бремя богатства или могущество самовластья; пусть иные несчастные искатели прибытка измеряют недра земли и неукротимого моря, пусть иные за малые дары намеренно извращают суд и дают обоюдные законы! А я обменял все на единого Христа и бедный крест несу богато, отринув, что служит добычей моли и зависит от игры счастья.
Хотя первым законом Христовым для человека было первоначальное наслаждение, однако же Эдем и рай, цветущий древами, и источник, разделенный на четыре начала — не золото, не илектр, не серебро, не приятность доброцветных и прозрачных камней, какие дает земля преклонившимся долу; напротив того, Эдем одними плодами питал обильно того, кто был делателем Бога и божественного наслаждения. И здесь положен был предел удовольствию, приведенному в меру. Закон удалял от древа познания противоположностей и, не соблюденный, лишил меня всего, предал бедствиям матери моей земли. Одно же из сих бедствий — иметь у себя более необходимого, не знать никакой меры в приобретении, врачевством от худого избирая худшее, и, разгорячая себя питьем, тем больше чувствовать жажды. А от сего, смотри, какая бывает несообразность! Всегда считаем себя бедными, стараясь приобрести, чего еще недостает у нас; а в приобретенном не можем найти для себя утешения, потому что сердце мучится о том, чего нет.
Посему первый закон — жить умеренно; но есть и второй. Авраама патриарха, боговидца, великого мужа, Домостроитель высочайших таинств, отвлекши от дома, от рода, от отечества, легко перевел в землю чуждую странником, пресельником, бездомным, скитающимся; его влекла вера в исполнение больших надежд. А Иаков, когда идет в Месопотамию, просит себе, как говорит Писание, только хлеба и покрова (Быт. 28:20), хотя впоследствии возвращается с многочисленными стадами, приобретя их в справедливую награду за труды. К сказанному мной хорошо будет присовокупить и сие. Моисей, который наедине беседовал с Богом внутри облака, приял на скрижалях двоякий закон и по оному правил великим народом, при разделе данной уже Богом земли иным коленам отмерил тот или другой участок в земле еще чуждой, одним только сынам Левии не уделил жребия, потому что их наследием был Сам державный Бог (Чис. 18:20). А Ионадав, который умел, точно умел любомудрствовать, хотя нищета и не считалась еще тогда в числе чудес, преподавая однажды детям урок нестяжательности и высокой жизни, произнес следующее слово, приличное самому доброму отцу: «Оставляю вам, дети, самое великое наследие, какого не давал еще детям ни один отец, даже и самый богатый. Убегайте всякого наследия, ведите свободную жизнь, не связывая себя никакими узами, живите в кущах, то есть в подвижных домах. Пусть иной рассекает недра земли, а иной, кого веселит вино, насаждает виноград; но вы не пейте вина, храните воздержную жизнь. Такую ведя жизнь, будете жить безопасно» (Иер. 35:6–7). Таков был Ионадав! Где же дадим место Илии, которого великий Кармил питал через вранов и из потока в земле жаждущей? Он был нищ и последний из нищих, но перед царями останавливает дожди и глубины потоков, низводит с неба огнь
А примеров воздержания немного у древних мудрецов и эллинских и варварских, ибо и у варваров добродетель была в уважении. Какие же примеры есть у них и в каком числе, нужно ли о сем писать, когда это всем открыто и известно? Выслушай следующие места из мудрой трагедии: «Учись держать чрево в крепкой узде: оно одно не воздает благодарности за оказанные ему благодеяния», «В пресыщении Киприда, а в голодных ее нет», «Одебелевшее чрево не родит тонкой мысли», «Наполни мешок твой сотами или ячменной мукой — ничем не будет это разниться во внутренностях чрева», «Что за приятность черпать дырявой бочкой?», «Ненасытное чрево открыло пути для кораблей, оно научило людей с неистовством вооружаться друг против друга». А о том, что все дорогие снеди у сластолюбцев тонут, как в бездне, и делаются уже не снедями, но чем–то приготовленным в самом негодном помойном сосуде, справедливо говорит в одном месте превосходный Керкид, который, сам питаясь солью, с презрением смотрит на кончину роскошных и на горечь самой роскоши. Кто же не похвалит сказавшего сластолюбивому юноше: «Перестань налагать на себя новые цепи и не раздражай хищного зверя». Каков и этот обычай почтенных стоиков, как бы к кому–то постороннему, обращаться к своему телу с такими речами: «Чем я тебе должен, жалкий мешок? Дать ли тебе есть? Много с тебя, если дам и хлеба в скудость. Дать ли пить? Дадим тебе воды и уксусу. Но ты не этого у меня просишь, а сладких и сытных снедей, дорогих напитков из кристальных сосудов? Со всей охотой дадим тебе, но только удавку». И это не лучше ли известной у древних изнеженности Сарданапала, Нинова сына, который, обилуя богатством и расстроив себя сластолюбием, для продолжительности наслаждения желал себе горла длиннее журавлиного?
О божественный Давид! Когда тебе хотелось утолить жажду из колодезя в земле иноплеменников, и питие было добыто, поелику некоторые послужили твоему желанию, пожертвовав кровью и через ратоборство, ты, взяв воду в руки, вылил ее и не согласился насытить своего желания злостраданиями других (2 Цар. 23:15–17). А если словесная пища есть хлеб ангельский, потому что не тело питает бестелесную природу, то сколько у нас таких, которые живут ангельской жизнью, соблюдая в себе (и то неохотно, ради Божия только повеления) едва малые искры жизни земной? Ибо должно оставаться в узах, пока не разрешит Бог. Не стану представлять примеров из книг, и притом ветхозаветных, как иные, через телесные очищения обожившись и как бы освободившись от тел, целые, и даже многие, дни не вкушали пищи, не боялись огненного прещения и львиных челюстей, только бы в земле чуждой не прикасаться к пище, оскверненной по повелению варваров.
Но после того как враг, приразившись ко Христу, отступил от мужественной плоти, побежденный сорокадневным невкушением пищи, к большему посрамлению преткнувшегося в сем опыте дан закон о вожделенном истощании в подвигах. Какое мудрое противоборство! Какие бескровные и божественные жертвы! Целый мир священнодействует Владыке; не тельцов и овнов закалают, как предписывалось ветхим законом, не какое–либо внешнее совершают приношение несовершенного (потому что все бессловесное недостаточно), но каждый изнуряет сам себя воздержным вкушением пищи, наслаждаясь — подлинно новый способ наслаждения! — наслаждаясь тем, что не знает наслаждений. Всякий старается очистить самого себя в храм Богу всенощными бдениями и псалмопениями, преселениями ума к великому Уму. В той только мере живут в тенях и призраках, в какой и в видимом могут уловлять сокровенное. От сего одни, наложив железные узы на грубую плоть, смирили ее продерзость; другие, заключившись во мрак, в тесные жилища или в расселины диких утесов, остановили вредоносность блуждающих чувств; иные, чтобы избежать зверского греха, отдали себя пустыням и дебрям, жилищам зверей, отказавшись от общения с людьми и зная тот один мир, который у них перед глазами. А иной привлекает к себе Божие милосердие вретищем, пеплом, слезами, возлежанием на голой земле, стоянием в продолжении многих дней и ночей, даже целых месяцев (а сказал бы я) и лет, но сие покажется невероятным; впрочем, весьма вероятно это для меня и для тех, которые бывали самовидцами чуда, ибо вера и страх Божий, заранее восхитив ум из тела, соделывали их неколебимыми столпами. Ты услышишь и о необыкновенной приправе пищи и пития — о пепле, смешанном со слезами. А иных ревность привела к путям, никем еще дотоле не проложенным: они живут вовсе без хлеба и воды, что, кажется мне, препобеждает и законы естества.
Каково это? Неужели станешь еще дивиться девам, дочерям Льва, которые с радостью отдали себя на погибель за Афины? Или усердному пожертвованию Менекея, умирающего для спасения города Фив? Или славному скачку с высоты мудреца Клеомврота для разлучения с телом, ибо, убедившись учением Платона о душе, воспламенился он желанием разрешиться от тела? Или укажешь на Эпиктетову голень, которую скорее могли у него переломить, нежели исторгнуть насилием рабское слово? Ибо этот муж имел, точно имел, как говорят, рабское тело, но свободный нрав. Или представишь, как у Анаксарха толкли руки в ступе, а он, будто не находясь при этом, приказывал сильнее выколачивать его мешок, потому что сам он, то есть невидимый Анаксарх, был несокрушим? Или упомянешь о Сократовой чаше с цикутой — этом необыкновенном напитке, выпитом с такой приятностью? Ты хвалишь все сие, хвалю также и я. Но в какой мере? В неизбежных бедствиях были они мужественны, ибо не вижу, каким бы образом спаслись от них, хотя бы и захотели.