Словацкий консул
Шрифт:
Мы допили коньяк.
— Возвращаясь же к майе с прописной… Ты, — сказал мне Лавруша, — держись. Я тебя понимаю. Сам пережил все с Джианной, вот Колик свидетель…
Встал за ними.
Мы вышли в прихожую.
— Где твоя, кстати?
— Увезли.
— Что, в Париж?
— Нет. На Черное море.
— Крым, Кавказ?
— Да не знаю, Лавруша. Закрытое место.
— А потом?
— Что потом? От меня ничего не зависит.
— Значит, в воздухе всё?
— Да. Висит…
— А сорвется и?..
— Значит, судьба. Пусть будет,
Так сказал я, и Колик одобрил за верность традициям:
— Фаталист!
— Т-ты, моя милая! — Расцеловавшись с гончей, Лавруша снял с плеч ее лапы, пнул изнутри мою хлипкую дверь. — Ты хоть колом подопрись. Нет, серьезно? В хозяйственный съезди. Цепку покрепче. Засов. Заодно и топор подкупи.
— Лучше казацкую саблю, — посоветовал Колик.
— Саблю не саблю, но шашку могу. Терскую.
— И кулацкий обрез.
Забавлялся выпускник над рабами страстей…
— Нет, я серьезно? — оглянулся с площадки Лавруша. — В амбаре у бати с гражданской валяется.
— За кого воевал?
— Какая разница? Без нужды не вынимал, без славы не вкладывал.
— А все же?
— Не за выигравших. Но не батя, дедуля… В сентябре привезу. Доживешь?
Столкнувшись с Лаврушей через год, в тени под козырьком станции «Площадь Вернадского», я поставил на асфальт свои ведерки и растер ладони, в которые въелись проволочные ручки.
Мы жили на «Соколе», и ближайший к нам «Хозяйственный» был на Маши Расковой [5], но белила нашел только здесь.
Я пожал ему руку. Пояснил свою ношу. Мол, жду из роддома, а детская — не готова. А родил кого, сына? Дочь. Лавруша поздравил. Расстегнул на рубашке нагрудный с пачкой «Мальборо»: «Угостись…» Сообщил свои новости. Кого успел «оформить» до окончания МГУ: среди прочих, недотрогу Файзикуль, к пятому году обучения ставшую ну такой развратюгой, что ты не поверишь… Аспирантура, конечно, накрылась: там «сынки» поднялись во весь рост. Но никогда не тянуло Лаврушу к научной (что точно: даже надо мной иронизировал, когда я занимался «диалектикой души» у ЛНТ: «Текучесть образа? Текучесть ёбразаЫ)Ну, и сам оформление прошел как по маслу… Толмачём… «Ты ж понимаешь, — с подмишм. — От министерства сельского хозяйства…»
— А на самом деле?
Он огляделся по сторонам, задерживаясь глазами на отдаленных окнах «красных домов», и понизил голос:
— Улетаю. И знаешь, куда? Куда детям ходить запрещалось…
— К бармалеям?
— Угу.
В другое время я б откликнулся живей. Но Африка сейчас царила и в Москве. Даже в тени страшный зной. А улетающий из этого пекла в полымя мандражировал. Озирался, боясь, что контакт засекут. И это притом, что диссидентом я не был. Просто жил с иностранкой… И все же Лавруша, страх и трепет свой подавляя, успел сообщить, что в него тоже втрескалась дочка.Ты понимаешь? Тоже лидера, только что — соц.Но хорошая — соц!Не Монголия? Да неважно, затемнил он. Не Монголия, нет… Лучше я не скажу, не обидишься? Там еще неизвестно, чем кончится. Может, как у тебя. Может, просто останется в памяти перепихоном… в жанре «друга я никогда не забуду, если с ним побарался в Москве»… Главное сейчас — Сомали. Под венец, так хоть будет приданое. А сорвется, куплю себе белую «волгу», — и в Сочи, где темные ночи…
Пауза.
— Вот такие дела. Твой друг-казачина по-прежнему трахтенберг. А ты?
— Молодой папа.
Я присел, чтобы взяться за проволоку.
На раскаленном московском асфальте, что помню четко, кроме наших американских окурков, осталось два продавленных круга.
В Париже я вспомнил, что не забывал о Лавруше и в Москве, где после той встречи у метро прожили мы с женой еще года четыре. На Западе период тогда уже получил свой политический термин: стагнация.Застой. Накопление энтропии.
Оказавшись на свободе, принялся восстанавливать структуру моментов неподвижности. Потом, поскольку парижская жизнь оказалась рваной, как пунктир, одних переездов с квартиры на квартиру за семь с лишним лет было тринадцать по счету, я забросил свои ретроспекции. Но наткнулся, разбирая архивный хаос, на запись одного момента, имеющего отношение, правда, скорее, ко мне.
Итак: середина 70-х, ЦДЛ, который был в особняке на Поварской, — тогда Воровского.
Подвальное кафе.
За столиком персонажи, собравшиеся по случаю возвращения начальника из-за границы. Всем за сорок, кроме однорукого ветерана Гирша и меня — в мои 27. Возраст гибели Лермонтова. Начальник, с неохотой про такую мелочь, как месяц в соцстране: «Что там рассказывать… Ну, пивка попил». — «И как? С шестьдесят восьмого года не испортилось?» — «Не сказал бы. По-прежнему холодное». Все поразились, конечно. Холодное пиво! «Неужели?» — «Повсюду. Другого там не подают». Начальник рангом меньше, но с белой «волгой» и прозвищем «Плейбой», позволил как ровесник: «Трахнул там кого-нибудь?» — «Всенепременно». — «Скольких?» — «Да-а…» Все замерли, заранее прикидывая, как отнестись к невероятной цифре, но начальник признался не только честно, но и с некоторой виноватостью, то ли за количество, то ли за то, что было искушение объегорить:
«Двух всего». Все равно все смотрели с восхищением. Ибо за кордоном! Акт доблести. Двукратной! Начальник долил «жигулевского», дожевал колбасу: «Но не местных. Брюнетку и блондинку. Одна американка, другая немка». — «Американка? — поразился ветеран войны Гирш, для которого советский стратегический термин «основной противник» был чем-то субстанциальным, распространяясь и на сферу личной жизни, к которой, как ни крути, но относилась и предосудительная категория «случайных связей». — То есть, из Соединенных Штатов?» — «Ну и что?
А немка была из ФРГ. Обеим кончил в волосы». Потрясенное недоумение. Верный друг начальника, поэт по фамилии Горюшкин, позволил себе: «То есть?..» — «На голову. В прически, ну!»
Ветеран, хоть и прошедший войну, но человек былой сексуальной культуры, бросил на меня взгляд, а затем, извинившись, поднялся и пошел к выходу, хотя до конца перерыва еще было время. При ходьбе он загребал левой рукой; правый рукав пиджака был выглажен и незаметно пришпилен, чтобы не выскакивал из кармана.