Слово и дело. Книга вторая. Мои любезные конфиденты. Том 4
Шрифт:
– Неужто, – спросил Лукич, – истязать меня станешь?
Ушаков ответил князю Долгорукому:
– Мы здесь никого не истязаем, сии слухи ложные. Мы токмо правды изыскиваем. И ты, князь Лукич, сейчас приготовься…
Из ледяного озноба «мешка» соловецкого попал Лукич прямо в пламя пытошное. С дороги дальней даже передохнуть ему не дали. От жара он глаза зажмурил, уперся в беспамятстве:
– Не помню! Ништо не помню… изнемог, ослабел.
Ушаков беспамятству в людях не дивился. Поначалу все так говорят. И бесстрастным голосом продолжал по пунктам.
– Почто, – спрашивал он Лукича, – в годе тыща семьсот
Нет, ничего не забывала Анна Иоанновна – все она помнила и ничего не простила. Кричал в ответ Лукич с дыбы:
– От ревности я… сам любиться с нею желал!
– Добавь огня, – суетился Ванька Топильский.
Добавили.
– Каково умышляли вы, Долгорукие, власть самодержавную обкорнать и злодейски с Голицыными-князьями грезили, дабы на Руси республику создать с аристократией наверху, каковая сейчас существует во враждебной нам Швеции?
– То не я, не я… это Голицыны нас мутили!
Дверь темницы раскрылась, и увидел Лукич племянника своего, князя Ивана Долгорукого, который тоже привезен был сюда из Березова. Куртизана царского палачи на руках внесли, ибо ослабел от пыток Иван – не мог сам ходить.
Ушаков поставил вопрос такой:
– Поведай нам без утайки, как вы, Долгорукие, в гордыне непомерной и пакости, в том же году тридцатом составляли подложное завещание от имени покойного императора, чтобы царствовать на Руси порушенной невесте его – Катьке, девке долгоруковской!
– Оговор то, – отрекался Лукич.
Иван поднял голову, произнес тихо:
– Нет, дяденька, так и было… Вспомни, как мы писали сие завещание. Они все уже про нас знают. Я сознался им. Сознайся и ты, миленькой… Лучше смерть, нежели муки эти!
Лукич задергался на дыбе – в рыданиях, в воплях:
– Нет! Нет! Нет! Неправда то… Ничего не было такого!
– Придвиньте его, – велел Ушаков.
Старого, почти безумного дипломата палачи подтянули к огню, и он там извивался, как червь. Кричал от боли.
– Ты не кричи, – внушал ему Ушаков. – Лучше скажи, как было все истинно, и мы огонь уберем. Отдохнешь тогда…
– Жарко мне! – вопил старый человек. – Отвезите обратно на Соловки… в ледяной «мешок» прошусь! Заточите снова меня…
А снизу – голос тихий, словно лепетанье ручья.
– Сознайся им, дяденька, – говорил князь Иван, – все равно слаще гибели ничего нет. Умрем, как уснем… Замучают ведь! Долгорукие Москву на Руси основали, но более не живать нам на Москве… Не дли страдания свои – сознайся им, дяденька!
Свозили громкофамильных Долгоруких отовсюду в крепость Шлиссельбургскую, и Лукич, словно в дурном сне, видел перед собой лики сородичей, о которых успел даже позабыть в темнице соловецкой… Он сознался! Сознался Лукич, и теперь уже сам кричал на родственников при ставках очных:
– Сознавайтесь и вы! Спешите, миленькие… В плахе и есть наше едино спасение от мук. Не спорьте… Так будет лучше!
…
На гнилом времени всегда гнилье и вырастает…
Вот и Гришенька Теплов не смог затеряться во времени том ужасном. Феофан Прокопович оставил сыночка, сообщив сиротинке полезные
Волынский однажды Гришку тоже к себе залучил. Генеалогия рода Волынских, которую преподнес ему в Немирове патер Рихтер, разбередила в душе язву гордости боярской. Теплов вошел в дом кабинет-министра с трепетом слабого человека перед сильным человечищем… Стены обиты атласом красным, потолки расписаны травами диковинными. Зеркала в рамах золотых или ореховых. Много картин было. По углам оттоманки турецкие стояли. А на самом видном месте портрет Бирона красовался, писанный маслом заезжим на Русь Караваккием… В кабинеты юношу проведя, министр сбросил с плеч казакин камлотовый. Парик громадный на стул швырнул. А под париком – голова круглая с шишками, волосы кое-как ножницами обхватаны. Надел Волынский халат шелковый и всем обликом своим стал похож на сатрапа стран восточных.
– Ныне, – заговорил свысока, – я желаю экспедицию на поле Куликово послать. Ведомо ли тебе, тля монастырска, кого именно князь Дмитрий Донской в помощниках ратных при себе содержал?
– Не ведомо, – покорнейше склонился Теплов.
– Плохо тебя Феофан обучил, размазня ты архиерейска! А на поле Куликовом я задумал землю подъять через мужиков лопатами. Дабы взорам моим открылась та почва, на которой предки наши геройски с татарами бились. Наука есть такова, археологией прозываема. Влечет она! Правою же рукой Дмитрия Донского в битве предок мой прямой был – Боброк-Волынский, женатый на сестре того Дмитрия Донского… От них же и я произошел!
Присел Волынский напротив Теплова, глянул на ногти свои – крупные, все в ущербинах, как у мужика.
– В дому Шереметевых, – продолжал с завистью, плохо скрытой, – видел я картину, коя родословное древо изображает. Хочу и себе такую иметь. Мой род, – похвалился Волынский, – гораздо древнее Романовых будет, о чем и хроники ветхие сказывают… Изобрази же предков моих в золоченых яблоках, внутрь которых имена ихние впиши. Дерево же генеалогическое веди вплоть до деток моих… Слышишь ли?
За стеною были слышны голоса детей, которые пели:
Запшегайце коней в санки,Мы поедем до коханки.Запшегайце их в те сиве,Мы поедем до щенсливе.– Боюсь, – ответил Теплов, – сумею ли угодить вашей персоне высокородной и столь прославленной?
– А не сумеешь, так я тебя… со свету сживу!
Плясали и пели за стеной дети кабинет-министра:
Юж, юж, добраноц,Отходим юж на ноц…До чего же странный дом на Мойке, близ дворца царицыного! Говорил с хозяином по-русски, сидел на кушетке персидской, а дети пели по-варшавянски. И не забылась Теплову фраза, которую случайно обронил Волынский: «Мой род горазд древнее Романовых будет». Сказано так, что можно сразу под топор ложиться… Гриша мучился не один день: «Сразу донесть? Или чуток погодить? Страшно ведь – не прост он: кабинет-министр, во дворец вхож…»