Слово о солдате (сборник)
Шрифт:
Васильев молчал, но было видно, что разговор ему по душе.
— Вот, Васильев, — сказал Полосихин, — когда я совсем молодой был, полюбил я одну. Крепко полюбил. А потом — то да се — потерял я ее из виду. Где она? Потерял! И много я, Васильев, с той поры девушек любил. А теперь, как повоевал, как посидел рядом со смертью, вижу: только ее-то и любил по-настоящему во всю жизнь, да и она меня по-настоящему любила. Вот тебе и пойми!
Васильев молчал. Разговор ему нравился.
— Недавно я связь в роту тянул и под минный налет попал, — сказал Полосихин. — Крепкий налет. Уткнулся в грязь, лежу: ну, сейчас хлопнут!
— Про Петкина?
— Да. Как делились с ним всем, как шли, как тонули, как восемь месяцев под одним одеялом спали. Тут я и понял, что он мне друг, закадыка. Вот почти сто друзей у меня в жизни было, а такого не было. Лежу под минами да друзей проверяю. Нет, лучше не было! Никто меня из друзей так не любил, как он. А ведь все ссорился с ним, ругался!
— Ругался, — сказал Васильев.
Помолчали.
— А не закрутить ли нам еще раз это самое пианино? — сказал Полосихин, указывая на петкинскую пластинку.
Объявился Петкин. Он вошел как-то раз вечером в землянку. Полосихин и Васильев обомлели. Петкин был весел и самоуверен, как всегда.
Расцеловались. Сели ужинать. Петкин рассказал про свои дела. Его вытащили из-под снега бойцы соседней дивизии и отнесли в свой медсанбат. Оттуда он попал в полевой госпиталь, затем в тыл. У него были подморожены ноги. Вылечился и вот вернулся к себе в часть.
Втроем они просидели почти всю ночь. Васильев молчал, а Петкин и Полосихин спорили. Спорили о медсанбате, о дорогах, об изоляции, о том, есть ли на свете страны, где не бывает дождей, о том, когда надо сажать картошку, о сапогах и об обмундировании.
Полосихин спорил яростно, изо всех сил. Спорил и глядел на Петкина сияющими глазами. Снова рядом с ним был друг. Друг, проверенный войной, — самая верная проверка на свете. Друг, который единственный выдержал испытание в день великой оценки всей жизни, тогда, под минами.
— Да ну тебя! Ничего ты не смыслишь! — кричал Полосихин.
— А ты смыслишь?
Под утро Петкин нашел своего Шопена и завел патефон. Он слушал пластинку, как всегда, безмолвно, восторженно.
— Игра! — сказал он, когда патефон отыграл. — За сердце хватает! Одной души сколько!
— Что тут хорошего? — сказал Полосихин. — Просто игра на струнах. Один шум.
— Это шум? — Петкин был сильно рассержен.
— Шум и гром, — ворчливо сказал Полосихин, глядя на Петкина радостными, счастливыми глазами.
Честное слово, он рад был бы не спорить. Но не мог. Это было сильнее его.
Федор Васильевич Гладков
Между жизнью и смертью
В госпитале навстречу мне вышла вся белая, высокая сестра, чернобровая, с усиками.
— Вам Шаронова? — переспросила она, осматривая меня с тревожным раздумьем. — Не знаю уж, как… Он недавно прибыл… Состояние у него не из важных… Без разрешения врача как-то… А впрочем…
Мы пошли по коридору и через вестибюль углубились в другой коридор. В конце его сестра отворила стеклянную дверь и первая вошла в палату. Комната была белая, светлая: в огромные окна било золотое солнце.
— Сестрица, вы… привели кого-то?.. Кто это?.. Ну-ка, подождите, подождите…
И он протянул ко мне руку, сосредоточенно думая и прислушиваясь. Этот родной голос, который не угасал у меня в душе, потряс меня до того, что я не мог стоять на ногах. Я рванулся к его койке и упал на колени.
— Игнаша!.. Родной мой!.. Братишка мой! Я здесь, у тебя… Милый, что ж это с тобой?.. Ты не видишь меня?..
— Коля! Коленька!.. — крикнул он, как мальчик, и схватил мою шею. — Братишка, радость моя!..
Мы смеялись, всхлипывали и не могли оторваться друг от друга.
— Игнаша, милый, ты не знаешь, что я пережил!.. Ведь мне сообщили, что ты погиб… И вдруг — твоя телеграмма…
— Ох, все было, Коленька… Чего только не было!.. И горел, и камнем летел вниз, и от немца удирал, и слепой по лесам и полям рыскал… И вот живу…
— Ну, как же, Игнаша! С глазами-то как же? Неужели навсегда?
— Ничего, ничего, Коленька!.. Как-нибудь выберусь… Я от немцев удрал, от огня отбился, в лесу не замерз… а уж слепым-то не останусь… Нет, Коля, нет… Но… но пока… пока — тьма…
Сестра погладила по русым кудрям Игнашу и с воркующей нежностью в голосе сказала:
— Нет, вы обязательно… непременно будете видеть… Доктор убежден, что зрение скоро восстановится… Это — временно…
Ее хорошие глаза, темные от слез, ободряюще улыбались. Губы у нее вспухли от волнения, как у девочки. Она опять погладила волосы Игнаши и той же ласковой рукой провела по моему плечу. Потом оставила нас и склонилась над соседней кроватью.
— Но как же это получилось, Игнаша? Может быть, тебе нельзя говорить? Тогда не надо…
— Нет, почему же? Я ведь сейчас здоров, Коля… Только вот еще немного кровоточат ноги… пальцы отморозил…
Ну, да ведь это пустяки… А случилось просто.
Штурмовали скопления войск, эшелоны, аэродром… Ну, и, конечно, схватка в воздухе… Это был очень горячий бой… Я сбил два самолета, но тут же и меня подсекли. Загорелся бензобак… Ну, а это, знаешь, дело дрянь: огнем охватило весь самолет. Я пошел в штопор. Ну, думаю, конец! Решил было ударить в густую мотоколонну… Уже поджаривать меня стало… Потом разъярился. Нет, думаю, еще поборюсь. Не знаю уж, каким чудом выправил машину и понесся к своим линиям. Вижу — не дотяну. Уже одежда стала дымить. А тут, кстати, лесок. Сумерки. Грохнулся я на одну полянку и даже удивился, как у меня это здорово вышло. Врезался в кусты. Машина ревет и стонет от огня. Признаюсь: сгоряча и не почувствовал даже, как меня обожгло. Выскочил — и в кусты, в лес, во тьму. Слышу — позади выстрелы, крики… Я в сторону. Так, как загнанный зверь, и метался, запутывая следы. Порою силы оставляли меня, и я делал невероятные усилия, чтобы не упасть. Снег, дремучие заросли. Потом с разбегу кувыркнулся куда-то в пропасть: глубокий овраг. Он-то меня, пожалуй, и спас от немцев…