Слой 1
Шрифт:
— Неужели так? — неподдельно удивился Рокецкий. — Со стороны кажется, что вы все друзья.
— Со стороны, Леонид Юлианович, кажется, что и чиновники — все друзья. Особенно вы с Неёловым…
— Давно хочу спросить: зачем вы нас все время стравливаете? Ведь пользы от этого области — никакой.
— Так вы сами, Леонид Юлианович, подставляетесь. Скажете что-нибудь неосторожно…
— …А вы и рады. Да еще и перевернете все с ног на голову. Нет, удивляюсь я вам. Как можно жить, видя только плохое? Да еще с такой радостью в этом… плохом копаетесь. Я еще больше скажу: вот когда в Москву приезжаю, даже когда с Черномырдиным ругаюсь или с Шафраником, я себя уверенно чувствую, потому что знаю, что борюсь за дело, что я прав, и ничего не боюсь. А когда возвращаюсь в Тюмень и вот с вами
— Да ничего я такого не думаю…
— Вот именно, не думаете. А если бы думали…
— Ну все, Леонид Юлианович, — поднял руки Лузгин, — вы меня доконали. Завтра публично покаюсь: грешил, мол, журналистикой, теперь переквалифицируюсь в управдомы, как Остап Бендер.
— Ну, как вот с тобой, Владимир, можно серьезно говорить? Все у тебя какие-то шуточки… Ладно, ладно, хорошая у тебя передача, успокойся, даже Галине моей нравится. Только вот комиссаром стройотряда я не был. Я командиром был.
— Вы у нас, Леонид Юлианович, всегда командир!
Рокецкий с безнадежной укоризной посмотрел на Лузгина, погрозил ему пальцем, оглянулся. Стоявшая в тактичном отдалении свита подобралась, втянула животы. «Ну, ладно, — подумал Лузгин, — я ваньку валяю. А он?.. Неужели искренне говорил? Тогда я ему не завидую…».
Стоявший ближе всех к губернатору бывший стройотрядовец Шкуров, ныне промышляющий нефтью, обозначил корпусом движение.
— Ну, как ты? — спросил на ходу Рокецкий.
— По струночке ходим, Леонид Юлианович! — отрапортовал Шкуров.
Как это всегда бывало с ним после окончания передачи, Лузгин почувствовал облегчение и тяжесть в душе одновременно. Вдруг всё на свете становилось абсолютно пустым, неважным, но возможным, легко достижимым. В такие минуты он говорил и делал то, на что никогда не пустил бы себя, не решился в обычном состоянии. Чаще он жалел потом о сделанном или сказанном, иногда было стыдно до оскомины или жалко себя и других.
Вот и сегодня: зачем он полез к Рокецкому с этими дурацкими откровениями?
Даже себе он боялся признаться до конца, что люди, с которыми, о которых и для которых он делал свои передачи, были ему по большому счету безразличны. Он вообще не очень любил людей: а за что их любить, если разобраться честно? Суетливые, несправедливые, неблагодарные и неумные, а те, которые умные — еще хуже. Особенно те, что клянутся в своей любви к народу, в ежечасной заботе о нем. Лузгин не верил им ни на грош, но правила этой игры принимал, полагая, что стаду необходим пастух, а точнее — хороший пес, жестокий и сильный, чтобы страх перед ним вырождался в бараньих головах во всебаранье чувство любви к «хозяину». Рокецкого он считал хорошим «хозяином», лучше многих известных ему, но нигилизм характера и профессии не позволял Лузгину верить в то, что человека у власти может серьезно волновать что-либо, кроме самой власти и карьеры.
«Найду-ка я Терехина и спрошу его в лоб, чего это он задергался», — решил Лузгин и пошел в зал, где уже стоял дым коромыслом.
Глава пятая
Понедельничное заседание городской Думы было назначено на девять — как только завершится начавшееся в восемь аппаратное совещание у мэра, на котором обязан был присутствовать весь высший эшелон городской администрации. Как всегда, «аппаратка» затягивалась, что вызывало раздражение у депутатов Думы; несколько раз ставился вопрос о переносе начала заседаний на девять тридцать, но решение почему-то откладывалось. Задним умом Слесаренко понимал, что за этими оттяжками скрывалось подспудное нежелание депутатов ссориться с мэром — при внешне активных
По закону главой городского самоуправления был мэр; следовательно, он и являлся старшим на думских заседаниях, председательствовал на них. Получалось, что городской голова объединял в своем лице и законодательную, и исполнительную власть. Это было не слишком логично с точки зрения чистой демократии с ее основополагающим принципом разделения властей. В новом составе Думы появилось немало противников такого объединения, но Слесаренко к их числу не относился. И не потому, что владел титулом заместителя председателя Думы и частенько, в отсутствие мэра, вел и направлял куда надо думские заседания. По большому счету, Виктор Александрович считал Думу популистским реверансом властей перед избирателями. Дума создавала видимость, что упомянутые избиратели посредством своих избранников-депутатов сами определяют городское жизнеустройство. На самом деле это было и так, и не так: полномочия Думы были весьма ограничены и в основном сводились к одобрению или неодобрению действий исполнительной власти (мэрии) и контролю за этими действиями. Последнее было и вовсе проблематично, так как Дума не обладала ни штатными кадрами для осуществления такого надзора, ни деньгами для найма нештатных контролеров. В основном Дума ревизовала справки и отчеты, которые ей предоставляла сама городская администрация.
Немного уставший за последние годы от демократических перетрясок и склок, Слесаренко с пониманием и облегчением в душе стал замечать, как система управления городом (да и страной) постепенно возвращалась на старые, привычные рельсы, только роль партийных горкомов и обкомов теперь играла администрация, а всевозможные Думы являлись при ней такими же декорациями, как и Советы при коммунистах. Система эта была Слесаренко хорошо знакома, и он не считал ее такой уж плохой. Да, это была видимость прямой демократии, ну и слава Богу. Опыт очередного российского переустройства показал Виктору Александровичу, что народ к демократии не готов: голосовал на выборах за демагогов, обещательных врунов и, по его мнению, откровенно больных психически, а те в свою очередь превращали выборные органы в большую кормушку, политическую эстраду или борцовский ринг. Городская Дума здесь не являлась исключением — ни в лучшую, ни в худшую сторону.
К Виктору Александровичу, курившему в холле у лестницы, подошел депутат Низовских.
— Господин Слесаренко, мы когда-нибудь начнем работать вовремя? Или так и будем продолжать дожидаться барина?
Низовских представлял в Думе общественное объединение «Трудовая Тюмень» — совершенно большевистское, — и, казалось, должен был видеть в бывшем горкомовце Слесаренко своего сторонника и единомышленника, на самом же деле открыто его третировал. Как и многие рядовые коммунисты, Низовских презирал старую партийную номенклатуру за предательство и развал КПСС, за то, что та сумела неплохо устроиться и при новых властях, а их, рядовых членов партии, бросила на съедение «новым русским». Опять же странно было видеть на знамени непримиримых портрет завзятого, да к тому же третьеразрядного, номенклатурщика Зюганова. Как-то раз Виктор Александрович пытался поговорить на эту тему с Низовских, но получил от депутата такой отпор, словно Слесаренко вознамерился вынести Ленина из Мавзолея, и он понял, что говорить не с кем и не о чем.
— Вот вы и поставьте этот вопрос на заседании, — как можно спокойнее сказал Слесаренко. — Только у меня одна просьба: давайте мы закончим с повесткой, а потом и с мэром разберемся, хорошо?
Вы неисправимый оппортунист, — сказал Низовских, глядя Виктору Александровичу в пуговицу на рубашке. — Именно такие, как вы, и позволили развалить великую страну.
Самым удивительным — если в этой жизни еще осталось хоть что-то, способное удивить Слесаренко, — было то, что нынешнего ярого коммуниста Низовских Виктор Александрович заприметил еще на митингах «Народного фронта» в конце восьмидесятых, когда толпа требовала свергнуть первого секретаря Богомякова и разогнать обком, и больше других кричал и топтал ногами приобкомовские клумбы домоуправленческий морщинистый техник Низовских.