Слуга господина доктора
Шрифт:
Арсений Ечеистов обязан рушить все комплексы и условности, мешающие его творческой деятельности и “приручению”.
Арсений Ечеистов должен быть примером для стажеров, помогать им понять высокое предназначение Студии.
Арсений Ечеистов не смеет хамить студийцам, допускать панибратство в отношениях со стажерами.
Арсений Ечеистов обязан изживать наигрыш в жизни и на сцене.
Арсений Ечеистов не смеет не замечать фактов зазнайства, лжи, лицемерия, ПРЕДАТЕЛЬСТВА на сцене и в жизни, пусть даже это будет стоить ему карьеры или здоровья.
Арсений Ечеистов обязан работать с максимальной отдачей, инициативой, приступать к работе над ролью в тот же день, как ему поручат ее исполнение, обязан готовиться к творческому дню задолго до начала занятий.
Арсений Ечеистов должен быть требователен к партнеру, но для этого сам должен быть готов к репетиции
Судьями сценической деятельности Арсения Ечеистова являются: Арсений Ечеистов на 49,5 %, Студия и Мастер «Теамас» на 49,5 %, зрители – 1 %.
Арсений Ечеистов не смеет без надобности афишировать существование «Теамас», оглашать Устав «Теамас», личный устав.
Арсений Ечеистов должен удовлетворительно учиться в школе, затем в институте, чтобы учеба не мешала занятиям в Студии и не дискредитировала ее в глазах родителей.
Арсений Ечеистов обязан соблюдать принцип: “Студия – это монастырь”.
Представляется ах до чего интересным сравнить стиль двух моих дневников. Я не помню, говорил я Тебе или нет, что в пятнадцать лет я, всячески стараясь прийти к правде в общении с собой, положил ежедневно исписывать по листу, с тем чтобы увидеть события дня в неложном освещении. По написании листок сворачивался уголком и заклеивался – я должен был прочитать этот дневник не раньше, чем через десять лет. Большей частью весь он представлял собой мусор бессчетных половых признаний. Как и положено мальчику пятнадцати лет, я грязно вожделел бесстыдную плоть мира. Я хлестал себя тернием добродетели, признаваясь перед Господом в тайной страсти к химичке, к старшекласснице, которую я называл “Prаеsent continius thens”, к Ире Беклемишевой; разумеется. Кошмар уроков физкультуры – тайные взгляды, брошенные на ноги одноклассниц от кед до черных трусов, ужас себя, если мой забывшийся глаз вместо одноклассницы задерживался на однокласснике, старая кукла сестры Анджела, которой я имел обыкновение задирать юбку в ванной, моя кошка Мурка в тисках любви крутящая хвостом – увы! – и она проникла в сферу эроса. Не думаю, что у меня не было иных проблем, кроме любовных. Я даже склонен полагать, что нарочито утрировал все грязное, телесное, нехристианское, затем чтобы приблизиться к правде в понимании себя. Если я желал исповеди, то не в добродетели же мне исповедоваться? Ужас чувственности – главное переживание моего отрочества.
Творческий дневник стажера «Теамас» по времени являлся продолжением заклеенных уголков. Но насколько изменился я! Моя речь – циничная, остроумная, мой пятнадцатилетний язык, которым я гордился, который завоевывал мне друзей среди взрослых и отпугивал ровесников – на смену ему пришла какая-то пустопорожняя мура, из юного беса я перелицевался в примитивного ханжу. Я знал, что жизнь моя неправильна, и полагал, что могу изменить ее революционно. Для этого я заменил в записках слово “любовь” словами “дружба” и “творчество”, а ту псевдоморальную фигню, над которой яро потешался в миру, в театральном монашестве возвел в жизненный принцип.
Из распространенных в обществе духовных увечий сентиментальность, на мои глаза, почти что самое отвратительное. Декларация чувства, не подкрепленная реальным чувством, претит мне больше, чем содомия, наркомания или патриотизм. Вот почему я недолюбливаю разговоры с американцами. Мне доводилось сравнивать особенности восприятия моей жизни приятелями-немцами и американцами. Немцы, воспитанные на романтической литературе прошлого века, плакали в положенный срок, на финальной ноте, когда занавес медленно и тяжело опускался над моим истерзанным трупом. Американцы рыдали к исходу первого акта, обнимали меня, предлагали выпить и дарили какую-нибудь безделушку для приятных воспоминаний. При этом они были вполне искренни, как вообще искренни сентиментальные люди. Да-да, никак нельзя упрекнуть сентиментальных людей в неискренности, но очень хочется их просто грохнуть. Так вот, я, вопреки природной склонности, превратился в приторного героя американского кино с глицериновыми слезами. Наиболее гнусные образчики моих писаний касались Мастера «Теамас». “Как здорово! – писал я в сахаринном экстазе, – Был прогон “Маленького Принца”. Ярослав Ярославович! Сколько добра в этом человеке! Он своим сердцем прокладывает нам роли, пробивает спектакли. Не слишком ли дорого? Репетиция была хорошая. Ярослав Ярославович не делал мне замечаний, был очень добр. Это жутко помогало. Мне захотелось работать. Он – великий педагог”. В стремлении стать добродетельным, я превратился в ханжу – закономерное уродство.
Отношения с Мастером «Теамас» были самым загадочным проявлением моей извращенной натуры. Я ненавидел его всей душой, ненавидел и боялся. При этом я замыкал сознание от этих мыслей, и тем больше хвалил его наедине с собой, чем меньше верил себе. Он был плохо прикрытый садист, которому я назначил воспитать себя чувствительным и добрым, то есть таким, каким д o лжно быть настоящему человеку.
Если быть справедливым к Мастеру «Теамас», то придется признать, что он одаренный человек. Ему в самом деле удалось создать театр и подобрать труппу из небездарных, во всяком случае, актеров. Большая часть моих собратьев по Студии поступила в театральные школы Москвы и сейчас работает либо в театре, либо поблизости от театра. Будь у Мастера более счастливый характер, он мог бы мудро царствовать над нами и рано ли поздно прийти к славе и благоденствию. Но к собственной беде он имел столь пакостную душу, что во вред себе и общему делу разорял только свитое гнездо и зверски расправлялся с неугодными.
Предметом особенной ненависти Мастера была любовь в половом проявлении. Стоило ему заподозрить предосудительную страсть в ком бы то ни было из актеров, он, визжа, потрясая Уставом, учинял процесс, неизменно заканчивающийся преображением актера во врага Студии. Я поддерживал его всей душой, потому как из собственного опыта знал, что любовь не доводит до добра. Герои мировой литературы от любви пили мышьяк и бросались под поезд. Я не верил, что сам буду счастлив на этой стезе, зрелище чужого счастья повергало меня в уныние или будило ревнивую зависть. Мир творчества и дружбы казался мне предпочтительным по сравнению с миром химички и старшеклассницы, которую я называл “Prаеsent continius thens”. Ярослав Ярославович обещал этот мир.
Мой “творческий дневник” пестреет многословными рассуждениями о примате творчества перед чувством и зарисовками преступлений на почве страсти. Вот, например, красноречивый фрагмент. Юноша Андрей, увидев случайно (?) наготу актрисы Лены, докучал ей стихами и письмами, а как-то раз даже позволил против ее воли украсть поцелуй. Актриса Лена поторопилась оповестить Мастера, опасаясь, что нечаянное лихо может и ей самой боком выйти. По этому поводу стажер Арсений писал в дневнике, слюнявя карандаш: “Андрей ворвался в зал в состоянии полного транса: “Убейте меня! – кричал он, – зачем же вы меня мучаете?! Выслушайте меня, я ведь умру!” – и в том же духе. Со скрежетом наехали друг на друга принципы. Мы перешагивали через Андрея, через его больную, раненую душу, не допуская в сердце неправедной жалости. Его нельзя жалеть. Самое большое, что Студия могла сделать для него, – это исключить. Хамид и Марина вывели Андрея, который чуть не рыдал. Спрятавшиеся в закутки девчонки стали выползать на сцену. Я и Ольга, сохраняя хладнокровие, чистили карандаши. Инна сидела, держась за голову. Потом пришел Ярослав Ярославович. Андрей ничего не понял. Ничего! Ярослав Ярославович сказал: “У Андрея сложилось мнение, что в Студии есть люди, способные его выслушать. Он хочет посеять смуту в наших рядах с помощью жалости. Жалость к врагам Студии приводит к студийному развалу”.
Нет сомнения в том, что Студия научила меня понимать театр. В этом не бог весть каком театре я понял природу актерского мастерства, и с этим знанием живу поныне.
Мастер ненавидел Граматовича (и я, конечно же, отрекся от прежнего чувства к “Востоку”), но приемчики были все те же. Так же булькал Мишель Жарр, Эдуард Артемьев или еще что-нибудь электронное того же духа, щелкал, слезя глаза, стробоскоп. Но я, как и все мы, и даже Мастер, в характере которого было что-то простодушное, полагали, что живем Вахтанговскими принципами и создаем “Театр Нового Типа”. Дневник показывает, что сомнения реяли неподалеку меня, но я не допускал их. Авторитет! Боюсь солгать, но, по-моему, Мастер «Теамас» был последним авторитетом в моей биографии.
На втором году жизни в «Теамас» я писал в огорчении: “Друг Студии Матвей поведал мне трагическую новь. Спектакли наши (правда, в мелочах) пахнут любительщиной. Актерские работы (как у мерзкого Граматовича!!!) закрываются музыкой. Музыка сильнее актеров, мешает восприятию, ее слишком много. И, что самое ужасное, он говорит, что “хорошая режиссура”!!! Режиссура прекрасная, я бы сказал, гениальная, но как бы это заявление огорчило Ярослава Ярославовича! Неужели наше творчество подвергается такой же оценке, что и заводные игрушки Граматовича? Матвей сказал почти те же слова, что и я, оценивая спектакли “Востока”. Я говорю “светомузыка”, “дискотека”. Я не знаю, как мне реагировать. Может, он прав? А может, мне махнуть рукой? Он зритель... А Ярослав Ярославович – Ярослав Ярославович. Если бы что было не так, он бы сам сказал”.