Слуга господина доктора
Шрифт:
Смешно было думать, что ближайший ее друг, сидящий здесь же в кухне, был дипломированным преподавателем той самой литературы, с которой возникли бюрократические сложности.
И вот тут-то, именно в этот момент и никак иначе, именно тогда – и я не намерен переврать правду ради правдоподобия, появился бог на машине, который определил течение моей будущей жизни.
Грянул звонок – и это была моя мать.
– Срочно, срочно звони Янбулатову! – бесновалась она в трубке, – У него для тебя новость, хорошая новость, только звони срочно, ты понимаешь, срочно!..
Я слушал с унынием. Янбулатов – это мой патрон. Все его хорошие новости мазаны одним миром – все они касаются службы и сулят безрадостное прибавление рабочих часов. “Подожди, у меня для тебя хорошая новость...” – говорил босс и медленно растворялся. Я гнил в лесу университетских
Я страдальчески вздохнул, но “с судьбой никто не спорит, не ропщет на нее никто”. Мне пришлось звонить начальству.
Послышался мягкий, ласковый голос, так известный и любимый на факультете. За этот голос университетские власти отправляли Янбулатова сообщать массам самые гнусные свои постановления – и сходило с рук.
– Я придумал, как от тебя избавиться, – сказал мягкий голос.
Это была шутка лишь отчасти. Я уже давно приметил, что где бы я ни появлялся (я имею в виду рабочий коллектив) все бывают мне рады, с наслаждением болтают со мной и пьют пиво, восхищенно рассказывают обо мне приятелям. Но никто не хочет брать в штат. Что-то во мне есть настораживающее. Я непредсказуем, а это качество почему-то не ценится начальством. Янбулатов любил меня, как можно любить дорогое, но, несомненно, убогое дитя. Ежегодно он придумывал протекцию, по которой я, соблазненный званием или высокой оплатой, неблагодарно покинул бы выпестовавшую меня кафедру. Но я вцепился, как клещ. Трижды я пропустил верного доцента из привязанности к родным пенатам. Добрый и осторожный мозг моего начальника изыскивал варианты. И, кажется, нашел.
– Ты не хочешь поработать в Комиссаржевском училище?
Сейчас мне кажется, что я сразу завизжал: “Хочу! Хочу!” – и через полчаса уже писал заявление. Вспоминая дни первого счастья в «Комсе», я не нахожу, как можно было повести себя иначе. Но тогда я был иной. Прежний респект к «Комсе» остался в прошлом – клянусь, я даже не вспомнил, что поступал туда когда-то. Вместо того я ощутил, что я без пяти минут кандидат филологии, что зарплата маленькая, что мне стоит задуматься о доцентском звании, что работать на научной периферии губительно для карьеры. Я надул губы и Янбулатову пришлось потратить немало терпения и тембральных модуляций, чтобы убедить меня. Он говорил, что это большая честь, что не сразу он решился предложить именно мне это лакомство. Он открыл, что опасался, как бы я не уронил в глазах общественности реноме университета, но сомнения его разрешила моя будущая начальница. Янбулатов прочил на это место доц. Вершкова, моего приятеля, защитившегося при совке по Ромену Роллану. Вершков был красивый, представительный мужчина с низким голосом и строгими правилами. Я же, читая лекцию, имел обыкновение сидеть на столе и болтать ногами. Прослышав про стол и ноги, дама зав. кафедрой вскричала, боясь упустить момент: “Нам этого, этого, другого не надо!” Актеры, одно слово. Народ легкомысленный и бестолковый.
Я тут же переговорил свысока с новым начальством. Дама мало прибавила к рассказу Янбулатова. По голосу она показалась мне женщиной молодой и не лишенной изящества мысли.
– Ну что, – сказал я Инне, войдя в кухню, – Давай зачетку. Я твой новый учитель.
Мы принялись хохотать и разыгрывать экзамен, строить абсурдные планы, и было так весело, как давно не бывало, хоть и выпили мы по бедности две бутылки жидкого пива.
Отчего, спрашиваю я Тебя, отчего театр, проклятый отцами церкви, мыслился мной как средоточие всего лучшего, что бытует на этой потаскухе Земле? Отчего разочарование в Студии, измена зрительским восторгам не оставили чекана в моей душе? Я, который думать забыл о театре, как мне казалось, на годы, вдруг, только прознав про новую работу, тотчас оставил память о прежних моих достижениях, мои честолюбивые ориентиры, и, как Каштанка, рванулся к прежнему хозяину. Как ни пушил я хвост, как ни восхвалялся на кухне перед мамой, как ни грозил невидимому ВТУ им. В. Ф. Комиссаржевской своим научным всемогуществом, внутренне я ликовал, и интуиция, в которой отказывает мне гороскоп, подтверждала основательность моей радости.
Должны были состояться смотрины. Будущая начальница фиксировала рандеву в училище, в конце рабочего дня. В канун свиданья я вертелся перед зеркалом, и выдавливал угри – последнюю память о юности, примеряя к галстуку смарагдовую заколку (мать утверждает, что это брошка, но ей мало веры). “Скудеет, скудеет моя красота”, – размышлял я в приподнятом умилении. Раньше, будучи юн, я проводил у зеркала ровно столько времени, чтобы себе понравиться. Я настраивал веки на задумчивую гримасу, разводил губы в полуулыбку, приподнимал бровь, отвешивал челюсть, потому как лицо мое казалось мне детски пухлым. Потом, выстроив на физиономии весь этот огород, я разворачивал голову в трехчетвертной ракурс и отправлялся в мир, наивно уверенный, что мимическая композиция не расползется в ближайшее время. Однако, думая, что я за душка, должно быть, если умело развернуть в ракурс, я начинал хихикать, радостно морщить нос, щуриться, и потом, без зеркала, никак не мог припомнить начальной конструкции. С годами волосы переползли с темени на грудь, убавились собственные и добавились фальшивые зубы, родинка на щеке, которая так восхищала родственников, сменилась азотной дыркой от родинки. Мне приходилось уже по полчаса строить рожи своему двойнику и уходить неудовлетворенным. “Ах-ах, – говаривала Зухра, – время между лосьоном от прыщей и кремом от морщин было мимолетно!”
Последние годы я вовсе избегал разглядывать себя – тут уж вертись хоть сутки, радостного не углядишь. Но в канун работы – новой работы – я желал очаровывать. Обольстительная наружность – вот главное достоинство педагога. Если, скажем, у меня в лекции конь не валялся, я тщательно стремлюсь выглядеть . Чувствуя себя опрятно и ярко, промыв волоса, повертев в ушах ваткой, я исполняюсь победного красноречия, а если опоздать на занятие, затянуть перерыв и пораньше отпустить студентов, эффект бывает просто волшебный.
Вот и сейчас я шипел дезодорантом, брезгливо счищал с пиджака кошачий мех, опрыскивал овал лица “Легендарным Харли-Дэвидсоном”. Какое же личико у меня стало маленькое, птичье! Зато в профиль я похож на Шиллера. Но кто знает профиль Шиллера? Где мои былые кудри, которые я расчесывал на ласковых глазах Смулянского? Увы, где прошлогодний снег! Я отошел от зеркала и посмотрел на себя. Да, я выглядел вполне авантажно. Мой костюм, уже старый по моде, еще вполне смотрелся в академическом кругу. Туфельки – последний дар Марининого сердца, – еще не сбитые внутрь по привычке косолапить, мерцали силиконом. На галстуке был живописан Кинг-Конг с миниатюрной женщиной (на обороте надпись: “Он погиб от любви”). Мне двадцать семь лет, я еще молод, для ученого – очень молод. Вот-вот аттестационный комитет официально признает мою научную значимость, только что вышла статья моего пера в солидном журнале, на время вспузырившая наше маленькое болото – мне было чем гордиться. Да что такое театральное училище? Провинция. Я не сомневался, что ВТУ вырастет в собственных глазах, заимев такого педагога.
Я отступил от зеркала еще на шаг и застегнул пиджак. Как же я исхудал, бедный. Болтаюсь в своем костюме, как язык в колоколе. Ну да ничего – в худобе есть свой шарм. Оставалось не продешевить. Не я к ним, а они ко мне, униженные и жалкие, пресмыкались с мольбами работать на них! Как припозднились подарки Мироздания! Ведь я мог там преподавать уже в двадцать два, в эти годы я уже читал лекции на филологическом факультете.
Все-таки я невыносимо, унизительно для масс умен.
Едучи на встречу, я мурлыкал сам себе: “Кто на свете всех милее, всех румяней и белее?” И сам же отвечал не задумываясь тонким голоском: “Это старший преподаватель фон Ечеистов”. Я смеялся. Мир вокруг утратил четкие очертания, воздух казался особенно свежим, краски – яркими, словно я съел крошку ЛСД.
От Смоленки шел Парнокопытским переулком – не к Марине, в усыпальницу Чезалесов, а к себе, на Арбат, где я буду работать, и изо дня в день ходить переулком не как приживал, а на полном основании. Мой переулок, мои голуби и собаки, моя тетя Света, соседка, гадюка, которая никогда меня не любила и сейчас не поздоровалась – моя собственность. И псивое здание не пойми во сколько этажей – моя работа. И стройная особа с серыми, уже матовыми от возраста глазами и прической-абажур – моя начальница. И все это давалось мне задаром – не за какие-то заслуги, а просто, от широты мировой души.