Слуга господина доктора
Шрифт:
Я заснул не сразу, хотя час был поздний и весьма. Я лежал на левом боку, как все влюбчивые, Даня на спине, как эгоисты. Мне казалось забавно странным, что я лежу одной постелью с совсем почти, да, почти совсем незнакомым мне мужчиной, мы оба голые, ну, почти голые, между нами расстояние в дециметр, рядом женщина в соседней комнате, которая подозревает бог весть что на сон грядущий, и ведь до некоторой степени права. Наши отношения с Даней развивались похоже на влюбленность. И мне, вовсе не скрываю, мне это нравилось. Вот так влюбиться до поры, пережить лучшие месяцы, может, недели – это неважно – влюбленности, которая никогда не перейдет в любовь. То есть, не будет ничего гадкого, грязного, полового, никаких возвратно-поступательных движений, будет все - ах! – как вздох, как глоток кислорода из пробирки, так поживем немного, пока ни он ни я не
Утро было раннее, буднее. Я, растолканный Браверман, встал вперед молодого друга и взялся тотчас за сигареты. С ним я стал курить еще больше, чем с Робертиной. Он смолил одну за одной, и я, конечно, с моей склонностью паниковать, боялся за его внешность и здоровье. Июнь начинался жарко. Я босиком вышел на балкон, но потом, еще не закурив, вернулся, и взял со стула его рубашку. Рубашка была зеленая, хлопчатая, уже порядком выношенная, такой ему и доставшаяся из секонд-хенда. Я накинул ее и с ней, зеленой, на плечах, закурил. Я представлял себя молодым, двадцатилетним, красивым, с неширокими плечами, я представлял себя Даней. Я сдвинул брови и близоруко сощурил ресницы. Потом, для полноты ощущения я потянулся носом к пройме и почувствовал слабый и словно сладкий на ощупь запах его тела. Мне показалось, что он приятно пахнет, молодо. Фрейд взирал на меня, сидя в изножии Иеговы. Потом я снял рубаху, уложил ее на стул в прежнем положении и разбудил Стрельникова.
Уже у метро мы на последние деньги купили по бутылке безнадежно старого “Жигулевского”. Даня все хмурился, как – впоследствии выяснилось – всегда по утрам.
– Мне кажется, я скоро уйду в запой. Я хочу уйти в запой. Вы же не знаете, как я могу пить.
Я знал, как он может пить, от него же. Видимо, он не лгал, даже наверное не лгал, он мог пить много, и в прошлом много пил. Но тогда, услышав, мне подумалось, что его хмурое утреннее сердце не со мной, и мне захотелось спросить: “Даня, а как же я?” Но я не задал этого малодушного вопроса: во-первых, потому что не имел на него права, во-вторых, потому что разум подсказывал мне, что расстанемся мы не скоро. До разлуки мы еще не созрели.
И следовало мне думать, не когда мы расстанемся с Даней, а как мне разойтись с Робертиной.
О, я вижу, Ты давно ей прискучил. Потерпи следующую главу.
XVII
Зачем, о блаженный, ты пренебрегаешь мною, жалобно мычащей?
Сейчас, когда я, наконец, движимый скорее усердием, чем вдохновением, приблизился к последней главе про Робертину, я в некоторой оторопи вдруг задал себе вопрос: а зачем, собственно, я о ней писал? Почему я решил начать эту книгу именно с этой скандальной и малоинтересной истории? Того мало – с какой тошнотворной заботой я смаковал все гадостнейшие подробности нашего сожительства! Почему мне было не сказать в двух строках, что “на протяжении последних семи месяцев я вступил в принесшие мне много неприятностей отношения с одной особой”, или в этом роде? Я что-то потерял, пока писал, писал увлеченно, помногу, но зачем? Я совершенно утратил цель. В ужасе я смотрю на то, как во все стороны пухнет моя книга, – она стала каким-то литературным аналогом Варечки.
Ах, да, искренне запамятовал: ведь только романа с Робертиной Ты обо мне и не знал – все прочее мы прожили вместе и куда веселей и умней, чем я про это пишу. Но тут же я, столь любящий бытовой анализ, задумываюсь и над тем, почему же я позабыл эту вперед поставленную цель? Что есть роман, как не скрытая жизнь героя, та жизнь, о которой никто ничего не знает? {16} И я увлекся живописанием моей тайной жизни.
Как ни искренни были мы тогда друг с другом, я и Ты, скрытого и тайного оставалось больше. Я отчетливо хорошо помню те дни. Кое-что я записывал в дневник, и эти записки помогают восстановить
16
До меня об этом писал Э.М. Форстер, но кто сейчас читает Форстера?
Я настаиваю, что не стал умнее с той поры. Я утверждаю письменно, что то, что вижу я сейчас, по прошествии времени, было отчетливо видно мне уже тогда. Иной задал бы вопрос, отчего же я тогда не порушил в завязи эту лживую жизнь, почему я не попробовал с теми же людьми, людьми достойными и умными, сочинить жизнь по новому, по новейшему образцу? А с чего это Ты взял, что мне это нужно? Не нужно мне совсем. Я прекрасно жил. И вообще, я не искатель истины. И сейчас меня слушать не надо: как все умные люди я начинаю пускать пузыри, коснувшись онтологических вопросов бытия. Лучше всего я выгляжу в салонном трёпе, каким и является эта книга. Не домогайся, зачем я пишу. Твоя задача меня не бесить. Мoй роман. Что хочу, то и делаю.
Я потихонечку зажил на Арбате. Не то чтобы я жил там изо дня в день. Я все держал в памяти мысли о свободе и красивой любовнице, хотя уж ясна была их обреченность. Вместе со мной переползали вещи – поштучно, покнижно, покостюмно. Деньги мои вышли, и я, осенившись лицемерным крестом, с Марининого попустительства вновь стал залезать в ее сбережения. С женой я все больше дурачился, играл в маленького братика и Гамлета, жрал креветки и тешился в любовной неге. Единственное, что омрачало мое прожорливо-похотливое счастье, так это грядущий разговор с Робертиной. Я опасался не только его самого, но предполагал еще и последствия его, включая примитивный шантаж, которым Робертина не гнушалась. Ах, если бы можно было покончить дело враз – словно ничего и не было. Моя память чувствовала себя в этом готовой, но что можно ждать от любящей и безумной женщины?
Я положил расстаться с ней .. июня, в день ее рожденья – на этот раз не из любви к мелодраматическим позам, а по совокупности причин. Во-первых, живя с Мариной, мне трудно было оправдывать длительное отсутствие. Марина не спрашивала с меня отчета, но мне казалось, что этот отчет я должен представлять. Во-вторых, я уже не мог с прежним благородством оплачивать содержание моей конкубины. Как я сказал, к летнему сезону я издержался, и содержать любовницу на деньги жены в этот раз мне казалось уже неблагородно. В самом деле, раньше противные морали поступки я оправдывал силой чувств, но теперь-то? И наконец, и в-единственных, надоела она мне, понимаешь, надоела.
Она позвонила на Арбат – неуклюже, как всегда. Марина была дома, было воскресенье.
– Котярушка... это я... – сказала она робко.
– Да.
Я был невозмутим.
– Мы сегодня увидимся? Да? Я просто звоню проверить...
– Да. – сказал я опять же сухо.
– Ты что, не можешь говорить?
– Ну ладно, пока, – сказал я и положил трубку.
Как выяснилось позднее, она, стосковавшись, позвонила в Матвеевку, и мать беспечно выболтала, что я теперь живу у Марины. Я сам дал матери указание переадресовывать звонки, кто же мог предполагать, что вопреки моему запрету Робертина позвонит матери?
Впопыхах и с улыбкой наврав жене, что следую на рынок за зеленью, я оделся во что-то солнечно-легкое и выскочил вон. У нас действительно было назначено свидание с Робертиной, я так и так на него пошел бы, но к чему было звонить? Я ехал без трепета, но с неудовольствием. Знаешь, ну это как к стоматологу, пусть знаешь, что лечить будут с заморозкой, но все равно, ехать неприятно. Робертина ждала меня внизу в метро с полиэтиленовым кульком. Мы поцеловались, как всегда при встрече. Она подставила свои влажные губы – от нее опять пахло дешевым куревом.