Служебный роман, или История Милы Кулагиной, родившейся под знаком Овена
Шрифт:
Что ж, начало многообещающее. Как ни странно, витиеватая формулировка успокоила меня. Не прерывая, я выжидающе следила за перемещениями Лисянского. Его всегда безупречные манеры сегодня вызывали в памяти пластику хищников семейства кошачьих, грация и скрытая агрессивность.
— Последние события, — продолжал между тем Лисянский, — недвусмысленно показали, что в прецеденте с фальсификацией документов вы определили свою позицию, сделав выводы, весьма для меня нелестные.
Он вдруг уселся на край стола и, склонившись ко мне, с промелькнувшей болезненной гримаской
— Вы меня считаете виновным, Людмила Прокофьевна. — Не дав мне возразить, он продолжил: — И в свете вашего решения я вижу для себя только один выход из сложившейся ситуации — а именно покинуть контору. Лишившись вашего доверия, я не нахожу возможным далее оставаться возле вас.
Легко спрыгнув со стола, он снова заметался, затем упал в кресло напротив меня, вздохнул и добавил:
— Но питая к вам, Людмила Прокофьевна, глубокое уважение… Больше, чем уважение… Чего вы, разумеется, не могли не заметить… Я, как бы неприятно мне ни было говорить вещи, способные вас задеть, не могу, уходя, не поставить вас в известность относительно ряда моментов.
Лисянский исподлобья бросил на меня вопросительный взгляд. Видимо, он ждал реакции, но я безмолвствовала, решив дать ему высказаться до конца.
— Речь пойдет о временах относительно отдаленных, — не дождавшись ответа, вновь заговорил он. — Итак… Нас с небезызвестным вам Снеговым Рюриком Вениаминовичем (или Юриком, как называли его в университете) объединяет общее прошлое. Можно даже назвать нас друзьями детства. — В его интонациях появилась язвительность. — Вот только, скажу вам, странная это была дружба. Долгое время я ничего не замечал… Но потом обнаружилась прелюбопытнейшая закономерность. Стоило мне чего-то по-настоящему захотеть, полюбить, потянуться, как Снегов жестом фокусника изымал объект моих устремлений буквально из смыкающихся пальцев. Причем в подавляющем большинстве случаев само по себе перехваченное не представляло для него интереса.
Он перевел дыхание.
— Особенно памятна мне история с бывшей женой Рюрика. Леночкой… — Глаза его недобро блеснули. — Это был на удивление скоропалительный и недолгий брак. Именно тогда я со всей однозначностью понял, что происходит. Понял, что уже давно являюсь объектом пристального внимания и маниакальной зависти своего однокурсника. Это не укладывалось в голове — но многочисленные факты говорили сами за себя…
Следующей паузы я не выдержала:
— И зачем вы мне все это рассказываете?
— Думаю, вы прекрасно понимаете, зачем я вам это рассказываю, — почти перебил Лисянский.
— Вы закончили? — Собрав все свое самообладание, я, кажется, сумела сохранить невозмутимый вид.
— Уже заканчиваю. Вы сделали свой выбор, Людмила Прокофьевна. Мне остается только смириться с ним и пожелать вам счастья… И хотя, учитывая мое к вам отношение, мне бы хотелось верить в искренность намерений этого человека, но в контексте вышесказанного мне трудно не опасаться за ваше благополучие.
— Мое благополучие вас не касается, Анатолий Эдуардович, — холодно проронила я.
— Разумеется. — Его губы скривила горькая усмешка. — Я не вправе
— Сейчас вы можете идти, Анатолий Эдуардович, — без выражения ответила я. — Что же касается увольнения — не горячитесь. И я бы попросила вас впредь постараться не смешивать работу и личные эмоции.
Лисянский посмотрел на меня, недоверчиво изогнув брови. Затем церемонно склонил голову и быстро вышел. Хлопнула входная дверь.
С минуту я сидела, не двигаясь, затем уронила лицо в ладони и заплакала. Сама не знаю, как мне удавалось держаться во все время разговора с Лисянским. Вероятно, я слишком привыкла считать его только сотрудником, и привычная выдержка сослужила мне верную службу. Теперь же, наедине с собой, освободившись от необходимости быть «железной леди», можно расслабиться.
От слез становилось легче. Постепенно уходило напряжение, вызванное разговором, но боль, напротив, становилась сильнее.
Боль? Постойте… От неожиданности я перестала плакать. Меня совершенно озадачила простая мысль: а о чем, собственно говоря, все эти горькие рыдания? Обдумав произошедшее, я окончательно убедилась, что поводов для отчаяния нет и не может быть.
Безусловно, я находилась в перепутанных чувствах. Я затруднялась ответить на вопрос, какие мотивы руководили Анатолем — но выдвинутым против Снегова обвинениям я не то чтобы не поверила… об этом даже и речи быть не могло.
Все, что я знала о нем — как раньше, так и теперь, — весь мой опыт, все мои представления о людях в один голос заявляли: это попросту невозможно. Ни суховатый, прямолинейный Снегов, которого я знала вот уже два года, ни заботливо-страстный незнакомец, открывшийся мне недавно, не могли поступить с человеком так, как о том говорил Лисянский. И уж вовсе это было не в духе Профессора или Бродяги.
Относительно же обиняками высказанных заверений в каких-то там нежных чувствах, будто бы питаемых ко мне Лисянским, я вовсе терялась, не зная, что и подумать. Мне было странно представить себя объектом серьезного внимания со стороны такого человека; его легкое ухаживание всегда казалось мне не более чем привычкой. С другой стороны, чего только не бывает на этом свете! Можно ли чему-нибудь удивляться после событий последних недель?
Разумеется, я прекрасно уловила намек на то, что нужна Снегову не сама по себе, а лишь как нечто, дорогое Анатолю — он говорил более чем прозрачно. Конечно, не очень-то приятное чувство: мне ненавязчиво давали понять, что я лишь пешка в сложной мужской игре. Но, к моему удивлению, это не особенно меня задело — видимо, потому, что я ни на минуту не усомнилась в Снегове. Царапало скорее намерение причинить мне боль — если то было осознанным намерением.
И все-таки что-то во всем этом определенно было не так — и мне никак не удавалось ухватить суть несоответствия. Тревожила даже не степень участия Рюрика в этой игре, а то смутное, что маячило где-то на краю сознания.