Смех людоеда
Шрифт:
Из кухни доносятся голоса Жанны, Камиллы и Эжена, звон посуды, что-то говорит радио. Привычные семейные звуки, образующие внешнюю оболочку мирной жизни. Свет и тишина. Жена и дети. Я знаю, что как только дети проглотят завтрак, они немедленно ворвутся в мастерскую. Еще заспанная Камилла, моя трехлетняя дочка. И Эжен, которому скоро пять: он любит брать мои инструменты, запускать руки в ведра с просеянной глиной или играть с кусочками камня. Обоим детям нравится лепить рядом со мной. Повсюду валяются маленькие рыжие или серые человечки.
У нас троих иногда бывают минуты странного молчаливого сообщничества, когда мы мнем и лепим влажную податливую глину. Наши пальцы трудятся,
Обычное утро.
Эжена приняли в маленькую деревенскую школу, а Камиллу, когда Жанна на работе, берет к себе одна женщина, знакомит ее с жизнью на ферме.
За десять лет Жанна сильно изменилась. Вернее, раскрылось то, что в ней было заложено. Ей очень мало надо для того, чтобы быть самой собой. Когда мы познакомились, она была медсестрой, теперь стала акушеркой, и ей приходится каждый день ехать на машине за тридцать километров в больницу, где она работает. Я знаю, насколько точны ее движения, но теперь ее руки с упоением, с подлинной страстью принимают рождающихся на свет детей, встречают совсем новенькую, пищащую и великолепную жизнь. Мне хотелось бы создать такую гранитную форму, чтобы рассказать о встрече и чуде прихода в мир. Но миг рождения скульптуре не дается — он от нее ускользает. Так и должно быть. И старый каменотес остается один со своими до полусмерти замученными выродками.
Вскоре я наблюдаю за Жанной, ведущей своих детенышей вниз по склону. Сжатая форма, на которую я смотрю против света, чуть затуманивается. Изваяние любимого трехглавого существа, оно удаляется, оставив меня одного и не подозревая о том, что домом тотчас завладеют старые тени.
Как только жена и дети уходят, я открываю тайный ящик, давно врученный мне черноволосой Пандорой, и оттуда выходят тревога, неуверенность, беспокойство, недовольство, сомнение, разочарование, сожаление, неверие, жестокость — словом, свора мерзких тварей, которые заползают во все щели, устраиваются между челюстями статуй, гнездятся в глазницах. Раненый краб с головой ворона, взгромоздившись на глыбу белого мрамора, издает скрипучий звук и опорожняется чем-то зеленоватым. Ссохшиеся стариковские головы на курьих ножках разбегаются во все стороны и жуют камень, словно хлебный мякиш.
Перепуганный, окруженный ими, подавленный численным превосходством, я только и могу, что бить, дырявить, обтесывать, откалывать крупные куски материи и в то же время молиться о том, чтобы эта материя как можно дольше мне сопротивлялась. Потому что я не хочу ни победы, ни поражения. Осколки ударяются о защитную маску, царапают лоб. Поясницу ломит. Лопатки вот-вот отвалятся, и локоть тоже, и челюсть. Большой палец и запястье болят так, что хоть криком кричи. Я делаюсь одновременно силой и камнем. Я делаюсь точкой удара и ухмыляющейся пустотой. Я ору, но, по крайней мере, пока луплю по камню, меня нет — я исчезаю!
Вечером, когда Жанна и дети возвращаются домой, весь этот зверинец несется к оставшемуся открытым ящику. Совершенно выдохшийся, я захлопываю крышку и успокаиваюсь. Теперь можно смотреть, как наступает ночь, сидя на скамейке рядом с Жанной, которая увлеченно рассказывает мне о событиях сегодняшнего дня. От усталости она пышет жаром. Может быть, энергия младенцев, которых она подхватывает, когда их выталкивает материнское лоно, может быть, красота мелких сморщенных существ переходит в ее плоть, ее щеки, ее голос? Уже совсем темно. Оттого что Жанна рядом, я успокаиваюсь. Мне сейчас хорошо, и я не хочу
Жанна говорит, что у меня круги под глазами. И больше ничего. Она расстраивается из-за того, что я могу вот так мгновенно осунуться. Она замечает, что кожа у меня серая и сухая. И тогда она льнет своей усталостью к моей. Своей живительной усталостью прижимается к моему бессилию ваятеля пустоты. Совершенно опорожненного.
Жду мгновения, когда смогу еще раз — надолго ли? — положить голову на ее колени и почувствовать, как точно вписывается мой лоб в ее прохладную ладонь.
С некоторых пор мне случается уловить и ревнивое раздражение Жанны. Она терпеть не может эти гложущие меня вопросы! Она молчит. Защищается от злобной Германии, которая и сюда сумела пробраться. От смутной беспокойной Германии, которая колышется, не приближаясь к самому дому, в подлесках, в горных провалах, на тихих тропинках, на унылой каменной вершине горы Эгюий, там, на самом верху, выше зацепившейся за гору тяжелой тучи. Жанна борется тогда с тем, что я могу назвать ее «ненавистью к скульптуре», которая сливается с моей собственной «ненавистью к скульптуре». Ее ожесточение и моя усталость смешиваются и образуют холодный шар, все больше разрастающийся, пока мы катаем его по толстому слою невысказанного.
Я иду работать дальше над монументальной группой из трех неразделимых персонажей, я назвал ее «Смех людоеда». В глыбе, покрытой складками, словно кора или слоновья кожа, угадывается тело осевшего, припавшего к земле могучего существа, словно бы прижимающего к животу две детские фигурки с гладкими, неглядящими и молчащими лицами. Кажется, будто изборожденный рытвинами камень поглощает и уничтожает отполированный. А теперь я прорубаю в бесформенном зернистом черепе, возвышающемся над детскими головками, трещину безумного смеха. Щель еще недостаточно выдолблена, недостаточно широка и глубока. Я вгрызаюсь инструментами в глубины породы. В душевные и утробные глубины. Чудовище должно хохотать так сильно, так глубоко, так долго, чтобы камень раскололся!
Вот над этим людоедским смехом я и тружусь, над этим ненасытным голодом и этой жестокостью. Чем глубже вхожу в камень, тем громче он смеется! Чем ожесточеннее на него нападаю, тем больше он насмехается над ранами, которые я ему наношу. Я не справляюсь с этой скульптурой. Она сама меня поглощает, душит меня…
Призрак Клары, затаившийся в темном углу мастерской, смотрит, как я выбиваюсь из сил. Равнодушная тень, старающаяся притвориться незаконченной статуей. Потому что «Смех людоеда» — очень старая сказка, я уже и не знаю, Клара ли мне рассказала ее в Кельштайне, или мне самому пригрезилась история об уснувшем чудовище, задушенных детях и прекрасной девушке, которая, сидя у источника, начала ужасным образом стареть оттого, что разглядела сквозь свой кристалл тайну жизни.
Призрак Клары наблюдает без малейшей улыбки, как я бью по негодующему камню.
Я явственно слышу странный треск, слишком высокий звук, ничего хорошего не предвещающий. Я понимаю, что камень пошел трещинами, трещины ветвятся, скоро он расколется, разломится. Но мои руки охвачены яростным желанием с этим покончить. Я еще больше расширяю и углубляю разинутую пасть глупости. Я предельно жесток, потому что эта глупость — моя собственная.
Из окаменевшего родника, у которого сидит призрак Клары, течет тонкая струйка времени, тонкая струйка гипсовой пыли. Все, хватит!