Смех в темноте [Laughter In The Dark]
Шрифт:
Сестра милосердия стала считать пульс, моргнула и потом осторожно, словно боясь повредить, опустила ручонку на одеяло.
— Она, может быть, хочет пить? — прошептала Элизабет.
Сестра покачала головой. Кто-то в комнате очень тихо кашлянул. Ирма продолжала мотаться, затем принялась медленно поднимать и выпрямлять под одеялом колено.
Скрипнула дверь, и вошла бонна, сказала что-то на ухо Полю. Тот кивнул, и она вышла. Дверь опять скрипнула, Элизабет не повернула головы…
Вошедший остановился в двух шагах от постели. Он едва различал в дымке светлые кудри жены и ее пуховый платок, зато с потрясающей ясностью видел лицо дочери — ее маленькие черные ноздри
Вдруг он понял, что сидит у Поля в кабинете. В углу сидели две дамы, чьи имена он никак не мог вспомнить, и тихо о чем-то говорили; у него возникло странное чувство, что, если он сейчас вспомнит, все будет хорошо. Скрючившись в кресле, рыдала Ирмина бонна. Осанистый старик с могучим лысым черепом стоял у окна и курил, то поднимаясь на носки, то опускаясь на пятки. На столе блестела хрустальная ваза с апельсинами.
— Почему меня не позвали раньше? — тихо сказал Альбинус, подняв брови и неизвестно к кому обращаясь. Он хмурился, качал головой, потом стал трещать пальцами.
Все молчали. На каминной доске тикали часы. Из детской появился Ламперт.
— Ну что? — тихо спросил Альбинус.
Ламперт обратился к осанистому старику, тот пожал плечами, и они вместе скрылись в комнате больной.
Протекло неопределенное количество времени. За окнами было темно; никто не удосужился задернуть шторы. Альбинус взял апельсин и принялся медленно его чистить. Шел снег, с улицы доносились редкие, ватные звуки. По временам что-то стучало в паровом отоплении. Кто-то на улице свистнул на четырех нотах («Зигфрид») — и опять тишина. Альбинус медленно ел апельсин. Апельсин был очень кислый. Вдруг вошел Поль и, ни на кого не глядя, развел руками.
В детской Альбинус увидел спину жены, неподвижно и напряженно склонившейся над кроватью, с призрачным подразумеваемым стаканом в руке, — сестра милосердия взяла ее за плечи и отвела в полутьму. Альбинус подошел к кровати. На миг ясно проплыло маленькое мертвое лицо, короткая бледная губа, обнаженные передние зубы, одного — молочного — не хватало. Потом все опять затуманилось, он повернулся, стараясь никого не толкнуть и ни на что не налететь, и вышел. Внизу дверь оказалась заперта, но погодя сошла какая-то ярко накрашенная дама в испанской шали и впустила оснеженного человека. Альбинус посмотрел на часы. Было за полночь. Неужели он пробыл там пять часов?
Он пошел по белой, мягкой, хрустящей панели и все никак не мог освоить, что случилось. Он удивительно живо вообразил Ирму влезающей к Полю на колени или бросающей о стену мяч; меж тем как ни в чем не бывало трубили таксомоторы, рождественский снег сверкал в свете фонарей, небо было черно, и только там, далеко, за черной массой крыш, в стороне Гадехтнискирхе, где находились большие кинематографы, чернота переходила в теплый коричнево-румяный тон. Вдруг он вспомнил, как звали сидевших на диване дам: Бланш и Роза фон Нахт [60] .
60
Вдруг он вспомнил… Бланш и Роза фон Нахт. — Добавление, сделанное в английской версии. Имена дам Альбинус вспоминает, глядя в сторону Ged"achtniskirche (нем. Церковь памяти). Бело-розовый спектр этих имен (фр. blanche — белая, rose — розовая) соотнесен с открывающимся его взору ночным пейзажем (нем. von Nacht — ночной).
Наконец он добрался до дому. Марго
21
Впервые, может быть, за этот год сожительства с Марго Альбинус отчетливо осознавал тот легкий липкий налет гнусности, который осел на его жизнь. Ныне судьба заставила его опомниться, он слышал ее громовой окрик и понимал, что ему дается редкая возможность круто втащить жизнь на прежнюю высоту. Он понимал — со всей ясностью, какую дает только горе, — и что, если сейчас вернется к жене, невозможное в иной, повседневной обстановке сближение произойдет почти само собою.
Некоторые воспоминания той ночи не давали ему покоя — он вспоминал, как Поль вдруг посмотрел на него влажным просящим взглядом и потом, отвернувшись, чуть сжал ему руку повыше локтя. И вспоминал, как в зеркале уловил необъяснимое выражение на лице жены — жалостное, затравленное и все-таки сродни человеческой улыбке.
Обо всем этом он думал мучительно и глубоко. Да, сейчас поехать на похороны — значит остаться с женой навсегда.
Позвонив Полю, он узнал от прислуги место и час похорон. Утром он встал, пока Марго еще спала, и велел слуге приготовить ему черное пальто и цилиндр. Поспешно допив кофе, он пошел в бывшую детскую Ирмы, где теперь стоял большой стол с зеленой сеткой для пинг-понга. И тут, вяло подбрасывая на ладони целлулоидный шарик, он никак не мог направить мысль на детство Ирмы, потому что перед его глазами стоял образ другой девочки, живой, стройной и распутной, которая склонялась над столом, вскинув ногу, протянув пинг-понговую лопатку, и смеялась.
Надо было ехать. Еще несколько минут, и он возьмет Элизабет под руку, когда они будут стоять у края могилы. Он бросил шарик на стол и быстро пошел в спальню поглядеть в последний раз, как Марго спит. И, остановившись у постели, впиваясь глазами в это детское лицо с розовыми, нежными губами и бархатным румянцем во всю щеку, Альбинус вспомнил свою первую ночь, проведенную с ней, и с ужасом подумал о завтрашней жизни с выцветшей, серолицей женой, и эта жизнь ему представилась в виде тускло освещенного, длинного и пыльного коридора, где стоит заколоченный ящик или детская коляска (пустая).
С трудом оторвав взгляд от спящей девочки и нервно покусывая ноготь большого пальца, он подошел к окну. Была оттепель. Яркие машины расплескивали лужи; на углу какой-то бродяга в лохмотьях продавал фиалки; предприимчивая овчарка настойчиво преследовала крошечного пекинеса, рычавшего, рвавшегося и юлившего на конце поводка; огромный блестящий ломоть интенсивно-голубого неба отражался в стекле окна, которое энергично мыла голорукая горничная с закатанными рукавами.
— Как ты рано встал. Ты уходишь куда-нибудь? — протянул, переваливаясь через зевок, голос Марго.
— Нет, — не оборачиваясь, сказал он.
22
— Приободрись, котик, — говорила она ему пару недель спустя. — Я понимаю, что все это очень грустно, но ведь они тебе все немножко чужие, согласись, ты сам это чувствуешь, и, конечно, твоей дочке внушена была к тебе ненависть. Ты не думай, я очень тебе соболезную, хотя, знаешь, если у меня мог бы родиться ребенок, то я хотела бы мальчика.
— Ты сама ребенок, — сказал Альбинус, гладя ее по волосам.