Смерть и воскрешение патера Брауна (сборник)
Шрифт:
– Господи! – невольно вскрикнул Пейн. – Ведь он там один!
– Да, – сказал патер Браун, – мы найдем его одного.
Когда все остальные пришли в себя и сломя голову бросились по лестнице в ателье, они убедились, что патер Браун был в известной степени прав. Они нашли Дарнуэя на полу среди обломков фотографического аппарата; длинные ножки опрокинутого штатива нелепо и жутко торчали в воздухе под тремя разными углами; а четвертый угол образовала странно вывернутая нога Дарнуэя, лежавшего поверх штатива. На мгновение эта темная груда показалась вошедшим неким чудовищным,
Часом позже патер Браун, пытавшийся водворить порядок в переполошенном доме, наткнулся на старика-дворецкого, бессмысленно бормотавшего какие-то слова. Почти не прислушиваясь, священник догадался, что он бормочет роковые стихи:
– В седьмом потомке я воскресну,
И в семь часов опять исчезну…
Он хотел сказать ему несколько слов в утешение, но старик внезапно отпрянул, будто разгневавшись.
– Вы! – крикнул он бешено. – Вы и ваш дневной свет! Ну, что вы теперь скажете? Верите вы теперь в судьбу рода Дарнуэй или нет?
– Я остаюсь при своем мнении, – мягко ответил патер Браун. – Я надеюсь, – прибавил он, помолчав, – что вы исполните последнюю волю Дарнуэя и отошлете фотографию куда следует.
– Отослать фотографию? – резко вмешался доктор. – Какой в этом смысл? Да кроме того, никакой фотографии и нет. Хоть он и хлопотал в ателье весь день, но ничего не успел сделать.
Патер Браун порывисто повернулся.
– Тогда сделайте снимок вы, – сказал он. – Бедняга Дарнуэй был совершенно прав. Снимок надо сделать. Это крайне важно!
Покинув замок и медленно шагая по желтому прибрежному песку, доктор, священник и оба художника молчали, совершенно оглушенные разразившейся трагедией. И действительно, осуществление древнего пророчества в тот самый час, когда все о нем забыли, было подобно грому с ясного неба. Оно обрушилось как раз тогда, когда доктор и священник наполнили души рационализмом, а злополучный фотограф наполнил свое ателье дневным светом. Теперь они могли сколько угодно кичиться этим своим рационализмом, все равно он был поколеблен: ибо в ярком свете дня вернулся седьмой потомок и в семь часов погиб.
– Боюсь, что теперь все окончательно уверуют в роковую судьбу рода Дарнуэй, – промолвил Мартин Вуд.
– Только не я, – бросил доктор. – Самоубийство помешанного дегенерата – еще не причина, чтобы стать суеверным.
– Вы думаете, что мистер Дарнуэй покончил с собой? – спросил священник.
– Я в этом уверен, – резко ответил доктор.
– Что ж, возможно, – промолвил священник. – Он был один в ателье, и в его распоряжении было множество всевозможных ядов. Кроме того, это как раз в стиле Дарнуэев.
– Стало быть, вы полагаете, что его смерть не имеет ничего общего с родовым проклятием? – сказал Вуд.
– Я полагаю, что существует только одно родовое проклятие, – ответил доктор. – И это проклятие – наследственность. Все Дарнуэи – полупомешанные. Если вы будете так вариться и гнить в собственном соку, как они, то вы неминуемо выродитесь – хотите вы этого или нет. Законы наследственности непоколебимы. Научную истину нельзя опровергнуть. Рассудок рода Дарнуэй гниет и разваливается, как гниет и разваливается их родовой замок, разъедаемый водой и соленым воздухом. Я уверен, что он покончил с собой. Более того, я уверен, что рано или поздно они все покончат с собой. Быть может, это лучшее, что они могут сделать.
Пока доктор говорил, в памяти Пейна с внезапной, потрясающей ясностью возникло лицо мисс Дарнуэй – бледная, трагическая маска на беспросветно-черном фоне, отмеченная печатью какой-то неземной, бессмертной красоты. Он открыл рот, чтобы заговорить, и не нашел нужных слов.
– Так, – обратился к доктору патер Браун. – Теперь я вижу, что вы тоже человек суеверный.
– То есть как это суеверный? Для меня это самоубийство является логическим следствием вполне закономерного, с точки зрения науки, процесса.
– А вот я не вижу никакой разницы между вашим научным суеверием и суеверием спиритов, – ответил священник. – И то и другое превращает людей в паралитиков, неспособных шевельнуть ни рукой, ни ногой, неспособных без посторонней помощи позаботиться о своей жизни и душе. Те стихи на рамке портрета говорят, что судьба рода Дарнуэй – быть убитыми, а ваш научный псалтирь говорит, что их судьба – убивать себя. И в том и в ином случае они рабы.
– Но вы, кажется, говорили, что вы рационалист, – возразил доктор Барнет. – Вы не верите в наследственность?
– Я сказал, что верю в дневной свет, – громким и ясным голосом ответил священник. – И я не желаю выбирать между двумя подземными ходами кротовых суеверий – оба они приведут меня в тупик. И вот вам доказательство: вы все понятия не имеете о том, что в действительности случилось в замке Дарнуэй.
– Вы говорите о самоубийстве? – спросил Пейн.
– Я говорю об убийстве, – ответил патер Браун, и отзвук его негромкого, в сущности, голоса прокатился, казалось, по всему берегу. – Это было убийство, совершенное человеком, чья воля была свободна.
Пейн не расслышал, что ответил патеру Брауну доктор, ибо слова священника произвели на него странное впечатление; они взволновали его, точно звук трубы, и в то же время заставили застыть на месте. Он остановился посреди песчаной полосы и пропустил своих спутников вперед. Он чувствовал, как кровь бежит все сильнее и сильнее по его жилам, ему казалось, что волосы его встают дыбом в буквальном смысле этого слова. И одновременно он испытывал какую-то неведомую и неестественную радость. Некий психологический процесс – слишком быстрый и сложный, чтобы проследить его, – разрешился в мозгу Пейна выводом, еще не поддающимся анализу, но принесшим художнику громадное облегчение. Он постоял еще секунду на берегу, потом повернулся и медленно пошел по направлению к замку.