Смерть отца
Шрифт:
Выбросил Нанте из помещения всю стирку, весь хлам, который накопился еще со времен Бартоломеуса Кнастера, и в осенние вечера, когда ветер свистел во всех щелях странноприимного дома «С надеждой на лучшее», музыкант Нанте Дудль и скульптор граф Оттокар трудились дружно по превращению скудного чердачного помещения в храм искусства. Стены были покрашены, окна вымыты, электричество включено, а посреди храма была водружена железная печь. Осень приближалась к концу, когда оба явились к «графу» Коксу, который держал в одном из старых еврейских дворов предприятие по перевозке мебели и товаров, заказали телегу и коня, и направились на склад около вокзала, где хранились в ящиках
– Граф, – время от времени дискутировал с ним Нанте по поводу скульптур последнего, извлекал из кармана расческу, медленно расчесывал свои усики и с большой печалью взирал на большого идола, которого высекал граф.
– Граф, упаси Бог, навязывать вам свое мнение и вкус. Мне достаточно своих занятий, в которых я знаю толк, и не лежит у меня душа вторгаться в ваше искусство, в котором я недостаточно разбираюсь. Но, граф, у меня есть глаза и мозг. Извините меня, но все, что вы высекли из камня и продолжаете из него высекать, все это не в моем духе. Гуляю я по Берлину и вижу скульптуры царей, богов и святых на мостах и площадях, и получаю большое наслаждение. А у ваших скульптур ни образа, ни подобия.
Нанте указывает на идола обликом ширококостного упрямого крестьянина, держащего в двух своих руках два человеческих черепа, а третья голова, как полагается, расположена на шее. Три головы безлики, лишены черт и выражения. Смотрит Нанте на друга, беспокоясь, не обидел ли его, но видя, что лицо того спокойно, набирается духа и спрашивает:
– Не так ли, граф?
– Конечно, Нанте, – смеется граф, – так, и не совсем так. Я высекаю бога из камня. Но кривизна очертаний – дело моих рук и моего духа.
Нанте Дудль чувствует, как почва уходит у него из-под ног.
– Граф, – начинает он волноваться, – не дай Бог навязывать вам свое мнение. Мне хватит моего ремесла. Но, граф, не кажется ли вам, что это большая ошибка – высекать бога в облике крестьянина? Говорю вам, как человек опытный. Бог в облике крестьянина не может быть богом. Не так ли, граф?
– Вовсе нет, Нанте Дудль. Наоборот, древнему богу Триглаву, с тремя головами – прошлого, настоящего и будущего, лучшим образом и подобием подходит фигура упрямого крестьянина.
Нанте Дудль не сдается:
– Три головы? Граф, слишком много голов в единый раз, это, скажу я вам, работа так работа, но к чему такая забота?
На этом вечерняя дискуссия завершена, Нанте Дудль достает из кармана губную гармонику и наигрывает графу веселую песенку о том, как разбойница запутала неудачника и тот швырнул удочку в реку. А когда он попытался вытянуть ее оттуда, она сама потянула его за собой. Мертвые глаза скульптора даже не потеплели чем-то похожим на слабую улыбку.
Годы, прошедшие с той зимы, сильнее укрепили их дружбу. Замкнутость и холодность графа несколько оттаяли, и сердце его немного открылось, но глаза оставались по-прежнему мертвыми и лишенными души, а на многочисленные вопросы Нанте Дудля об отце его и семье, отвечал одной и той же скупой фразой – «Отец сам по себе, как и его усадьба, а я – сам по себе». Но недолго продолжал граф красить жесть вывесок в маленькой своей мастерской, а достаточно скоро нашел прилично оплачиваемую работу и даже сколотил небольшой капитал. Он зарабатывал профессиональными советами в области рекламы для крупных компаний. Но при этом свою чердачную комнату в странноприимном доме не оставил, как и друга своего Нанте Дудля. И начал как-то тянуться к людям, чаще спускался со своего Олимпа в ресторан и сиживал среди посетителей, и, главным образом, в базарные дни, когда странноприимный до отказа заполнялся крестьянами. Сидел в уголке и делал зарисовки их лиц.
– Граф, – с печалью и болью качал головой Нанте Дудль, – зачем вам тратить ваше драгоценное время и талант на этих? Не видите ли вы что ли, что ничего в них нет, кроме тупой головы, глупого сердца и скупой руки? Граф, прислушайтесь к словам человека, понимающего в этом деле. Солнце спекло их мозги, но не нашелся тот, кто добавит к этой выпечке специи мыслей и понимания, отсюда и тупость. Даже богу вашему не поклонятся.
Итак, в те годы граф был погружен в создание единственной скульптуры, того идола. Он стоял у чердачного окна, невидяще глядя на реку Шпрее, бог Триглав, трехглавый бог древних варваров. Он посвящал этой скульптуре все свое время и всю свою душу. Вечерами и ночами, в часы отдыха и в дни праздника не выходил из мастерской, целиком отдаваясь этому коричневому идолу. Видел Нанте его абсолютное одиночество и очень скорбел по этому поводу. Как-то он выразил эту скорбь двустишием:
В рожденья день, набравшись новых сил,Неверующий мастер бога обновил!Но, несмотря на это, неверующий мастер не нарушил своего молчания, отвечая другу лишь клубами дыма из курительной трубки. Не было у него ответа Нанте Дудлю, и коричневый идол продолжал стоять бесформенным намеком на бога.
– В этом есть какая-то тайна, – все же отвечал граф на бесчисленные обвинения, которые выдвигал Нанте против идола, и больше – ни слова.
Первенец Бартоломеус, безмятежно откусывая от своего ломтя хлеба, стоял, прижавшись к стене, получая удовольствие от спора отца с матерью по поводу графа.
– Я иду к нему! – сказал решительно Нанте Дудль и пресек спор.
Зал заполняет мелодия «Санта Лючии», покачивая волнами весь странноприимный дом. Место за стойкой занимает Линхен, багровая от гнева, а напротив нее стоит, не сдвигаясь с места, Иоанна.
– Ну-ка, сдвинься, – раздается низкий голос за ее спиной.
Новый посетитель ресторана обладает большим брюхом и жирным потным лицом. Своим брюхом он сердито оттесняет Иоанну с места, и она оказывается рядом с Бартоломеусом, который тем временем проглотил свой ломоть. Руки он держит в карманах, а маленькие его наглые глазки изучают Иоанну.
– Что это за одежда? Что это за молодежное движение? – спрашивает первенец Нанте и Каролины.
– Еврейское молодежное Движение, – отвечает Иоанна.
– Только евреев? И это все?
– Только евреев. Но мы еще и сионисты, и социалисты, и скауты, и…
– Еще, еще и еще! Слишком много «еще»! – мямлит первенец и чуть не падает от смеха.
– Слушай, будешь смеяться, как дурак, я уйду отсюда.
– Ну и уходи, пожалуйста, – смягчает свой голос Бартоломеус.
Иоанна поворачивается спиной к этому наглецу, и отходит к раздаточному окошку. Около двери, за которой исчез Нанте Дудль, – свободное место: стол в темном углу, на котором посверкивает единственный пустой стакан. Иоанна чувствует себя несчастной – из-за неловкости своих движений, из-за своей жизни, из-за собственных повадок, из-за смеха этого глупца. Зачем ей надо было отрываться от своих товарищей и вот прийти эту мрачную пещеру? Из раздаточного окошка доносится старческий надтреснутый голос, поющий песенку: