Смертный бессмертный
Шрифт:
– Я согласна, – ответила она. – Прошу об одном: найди человека, который передал тебе кольцо, и сообщи, что я в безопасности, чтобы он не боялся за меня.
– Сделаю, как ты просишь.
– А я доверюсь твоей заботе. Я не могу, не смею тебя бояться. Если ты меня предашь – останется верить лишь нашим святым защитникам на небесах.
Лицо ее было так спокойно, светилось такой ангельской верой в добро и готовностью предать себя в руки Божьи, что Лостендардо не осмеливался на нее взглянуть. На один лишь миг – когда она, умолкнув, не сводила глаз со звезды в окне – его охватило желание броситься к ее ногам, открыть свой дьявольский план, поручить свое тело и душу ее водительству, повиноваться ей, служить, боготворить. Но этот порыв мелькнул и исчез; на его место вернулась жажда мести.
С того дня, когда Деспина отвергла Лостендардо, огонь ярости бушевал в его сердце, пожирая все здравые и добрые
Прошло несколько часов; но никто не приходил. Свечи почти догорели и гасли одна за другой, мерцающие лучи небесных звезд теперь смело соперничали с их меркнущим светом. Тени от высоких окон, прежде невидимые, вытягивались на мраморном полу. Деспина смотрела на эти тени, сперва бессознательно, пока не заметила, что их считает: один, два, три… прутья железной решетки, надежно вделанные в камень.
– Какие толстые прутья! – промолвила она. – Эта комната могла бы быть просторной, но надежной тюрьмой!
И вдруг, словно по наитию, поняла, что это и есть тюрьма, а она узница. Ничего не изменилось с тех пор, как она смело вошла в эту комнату, считая себя свободной. Но сомнений в ее нынешнем положении не оставалось, и словно невидимые цепи сковали тело; воздух сделался затхлым и спертым, как в тюремной камере; звезды, чей свет прежде ее подбадривал, теперь казались мрачными вестницами грядущей опасности и крушения всех надежд на успех дорогого ей дела.
Сперва с нетерпением, затем с тревогой ждал Чинколо возвращения юного незнакомца. Он шагал взад и вперед под воротами дворца; проходил час за часом; то и дело по небесам проносилась падающая звезда. Сегодня их было не больше, чем обыкновенно в Италии ясной летней ночью; однако Чинколо казалось, что падающих звезд как-то многовато и что такое изобилие предвещает беду. Пробило полночь; и в этот миг появилась процессия монахов, несущих гроб и поющих торжественное «De Profundis» [78] . Холодная дрожь охватила старика; ему подумалось, что для юного искателя приключений, коего он провел во дворец, это дурное предзнаменование. Черные капюшоны монахов, их бесстрастные голоса, мрачная ноша – все вселяло в него ужас. Новый страх охватил его, хоть он и не признавался себе в таком малодушии – страх, что и сам он может разделить злую судьбу, наверняка ожидающую его спутника. Чинколо был человек отважный, не раз бывал в опасных положениях – и первым бросался в бой; но и у самых храбрых из нас порой падает сердце при мысли о неведомой и роковой опасности. Охваченный паникой, Чинколо смотрел вслед удаляющимся факелам процессии, прислушивался к стихающим голосам; колени у него задрожали, на лбу выступил холодный пот; наконец, не в силах противиться страху, он начал медленно отступать от Палаццо дель Говерно, словно верил, что, выйдя за пределы некоего невидимого круга, окажется в безопасности.
78
«Из глубины» (лат.) – католическое погребальное песнопение.
Едва он отошел от своего поста у ворот дворца, как увидел приближающийся свет факелов. Ворота раскрылись, из них вышел отряд: некоторые в нем были вооружены, судя по игре отблесков огня на остриях их копий; с собою воины несли черный паланкин, плотно закрытый со всех сторон. Чинколо словно врос в землю. Сам не зная почему, он вмиг уверился, что юный незнакомец там, в паланкине – и что его несут навстречу смерти. Побуждаемый любопытством и тревогой, он пошел следом за воинами в сторону Порта Романа; у ворот их окликнула стража, но те назвали пароль и прошли. Чинколо не осмелился последовать за ними; душа старика содрогалась от страха и сострадания. Тут он вспомнил о доверенном ему пакете; доставать его из-за пазухи он до сих пор не осмеливался, опасаясь, что какой-нибудь мимо проходящий гвельф заметит, что пакет адресован Коррадино; да и читать Чинколо не умел – но теперь хотел взглянуть на печать: в самом ли деле она несет на себе имперские инсигнии?
Он вернулся к Палаццо дель Говерно; здесь было темно и тихо; снова прошелся он взад-вперед перед воротами, поглядывая на окна дворца, но не заметил там никаких признаков жизни. Чинколо и сам не смог бы объяснить, почему так взволнован; что-то словно шептало ему, что от судьбы юного незнакомца зависит его будущее спокойствие. Он вспомнил о Джеджии, ее престарелых летах, о том, что без него она пропадет, и все же не мог сопротивляться овладевшему им порыву – и решил нынче же ночью отправиться в Пизу, передать пакет, выяснить, кто этот незнакомец и есть ли надежда на его спасение.
Он повернул домой, чтобы сообщить Джеджии о своем отъезде. Задача нелегкая; но еще хуже было бы уехать, оставив ее в неведении. С трепетом поднимался Чинколо по узкой лестнице. На верхней площадке мерцала лампадка перед образом Пресвятой Девы. Вечер за вечером Чинколо и Джеджия зажигали этот огонек, надеясь, что его сила оградит их скромный дом от всех опасностей, земных и потусторонних. Вид образка придал Чинколо мужества; он прочитал перед ним «Ave Maria», а затем, оглянувшись вокруг и удостоверившись, что никакие шпионы здесь, на узкой лестничной площадке, за ним не следят, извлек из-за пазухи пакет и рассмотрел печать. Все итальянцы в те времена отлично знали геральдику; по эмблеме на рыцарском щите было куда проще, чем по лицу или фигуре рыцаря, распознать, к какому дому или партии он принадлежит. Но, чтобы расшифровать эти символы, особых познаний не требовалось; Чинколо знал их с детства; они принадлежали Элизеи, знатной семье, которой он верно служил, под чьими знаменами шел в бой во время гражданских смут. Арриго деи Элизеи был их покровителем, и Джеджия выкормила грудью его единственную дочь в те счастливые дни, когда не было еще ни гвельфов, ни гибеллинов. Теперь вид этих символов пробудил в Чинколо все прежние тревоги. Неужто юноша принадлежит к дому Элизеи? Об этом гласила печать; это открытие укрепило в Чинколо решимость предпринять все возможное ради его спасения и придало мужества, чтобы вытерпеть опасения и упреки монны Джеджии.
Он отпер дверь; старуха спала в кресле, однако проснулась, едва он вошел. Сон лишь освежил ее любопытство, и на одном дыхании она выпалила тысячу вопросов, на которые Чинколо не отвечал; он стоял, скрестив руки на груди и глядя в огонь, не зная, как начать разговор о своем отъезде.
– После того, как ты ушел, – продолжала мона Джеджия, – у нас целый совет составился об этом сегодняшнем госте: я, Бузечча, Беппе де Бостиччи – он потом воротился, да мона Лиза с Меркато Нуово [79] . Все мы согласились, что это могут быть лишь два человека: и тот он или другой, если не уберется из Флоренции, к рассвету Стинчи [80] станет ему новым домом. Эй, Чинколо! – ты что-то помалкиваешь; где же ты расстался со своим принцем?
79
Название старейшего флорентийского рынка.
80
Название тюрьмы во Флоренции. – Примеч. автора.
– Принцем? Ты с ума сошла, Джеджия? Каким еще принцем?
– Видишь ли, он либо принц, либо пекарь; или сам Коррадино, или Риккардо, сын мессера Томазо ди Манелли, того, что во времена, когда викарием был граф Гвидо де Джуди, жил на берегу Арно и пек булки для всего Сесто. Ведь этот мессер Томазо ушел в Милан вместе с Убальдо де Гаргаланди, и сын его Риккардо с ним – и сейчас этому Риккардо должно быть как раз лет шестнадцать. Рука у него была легкая, славно месил тесто, как и его отец, а все же идти на войну с Гаргаланди показалось ему слаще. Говорят, он был славный юноша и хорош собой – точь-в-точь, правду сказать, как наш утренний гость. Но мона Лиза уверена, что это сам Коррадино.
Чинколо слушал внимательно, словно эти старушечьи сплетни в самом деле могли разрешить загадку. Он даже начал сомневаться, не следует ли поверить второму предположению, как бы невероятно оно ни звучало. Все обстоятельства были против этого; но он вспоминал юность незнакомца, его поразительную красоту – и почти что начинал верить. В доме Элизеи никто не подходил по возрасту и внешности. Юный отпрыск этой семьи пал на поле Монте-Аперто; из нового поколения старшему не было и десяти лет, а все взрослые мужчины в роду – уже зрелого возраста.