Смертный бессмертный
Шрифт:
Трудно описать чувства нашего путешественника, когда он взирал на этот пейзаж; лицо его, обращенное к небесам, было полно глубокой и страстной меланхолии, в нем читалась пламенная мольба об отвращении какого-то огромного и неизбежного зла. Он думал о своей родине; и, сравнивая ее разоренные деревни и опустошенные поля с сиянием и блеском дивной страны, простершейся теперь перед ним, каждым вздохом своим протестовал против слепой и жестокой судьбы, подчинившей Польшу опустошительной власти российского деспотизма [108] . Вдруг размышления его были прерваны; внизу, в апельсиновой роще, женский голос запел по-польски. Певицу он не видел, но нежность ее голоса и смысл песни (приведем здесь ее прозаический перевод), в точности отвечавший его мыслям, сильно удивили путешественника.
108
Здесь
– Когда взираешь на лазурные небеса, столь могущественные и спокойные, не говори: о сияющий свод небес, нет в тебе жалости, раз ты дразнишь мой усталый от жизни взор своей недоступной красой!
Когда южный ветерок мягко дышит тебе в лицо, не говори с упреком: колыбель твоя – эфир или утреннее солнце, ты впиваешь благоуханную эссенцию миртовых и лимоновых соцветий, ты носишь на крылах самые нежные чувства и сладостные желания; отчего же не принесешь исцеления моей тоске?
И в темный час, когда подумаешь о своей родине и друзьях, не говори печально: они погибли! Их нет! Лучше скажи с радостью: как они были славны! Блаженство – знать, что они были!
«Мудрый совет, милая певица; если бы только я мог ему последовать!» – сказал себе путешественник, а сам, размышляя над словами этой необычайной серенады, продолжал вглядываться в рощу. Не шевелилась в ней ни одна ветвь, ни один звук не свидетельствовал, что под ее зеленым покровом скрыт человек; песня умолкла, и воцарилась тишина, нарушаемая почти неощутимыми дуновениями ветерка в вечернем воздухе. Полно, существовала ли певица и ее песня где-нибудь, кроме как в воображении поэта? Он почти готов был поверить, что дух этой сказочной рощи, желая утешить его меланхолию, зазвучал человеческим голосом – столь воздушно, почти бесплотно было это пение и столь глубокая тишина за ним последовала. Но еще мгновение – и с того же места донесся громкий крик по-итальянски: «Помогите!», а за ним новые вопли, столь пронзительные, что гость с быстротой молнии пронесся через просторный холл и сбежал по лестнице в сад. Первое, что предстало его глазам, была девушка лет шестнадцати: одной рукой она крепко вцепилась в ствол дерева, а другой сердито отталкивала молодого человека, который пытался ее оттащить.
– Нет, не пойду с тобой! – я больше не люблю тебя, Джорджио! Сказала же, не пойду! – пронзительно кричала девушка; в ее голосе смешались гнев и страх.
– Нет, пойдешь! – грозным тоном отвечал нападавший. – Наконец-то я нашел тебя, Мариетта, и твои уловки больше меня не одурачат!.. А вы кто такой и кто вас просил вмешиваться? – гневно поинтересовался он, оборачиваясь к путешественнику, сильная рука которого оторвала его от Мариетты. – Офицер, судя по вашему платью? Так вот, имейте в виду: я тоже офицер, и со мной лучше не ссориться!
– Ни один офицер не позволит себе дурно обращаться с беззащитной девушкой, – со спокойным презрением ответил поляк.
При этом упреке Джорджио затрясся от ярости. Лицо его, красивое и с правильными чертами, как у большинства итальянцев, исказилось. Рука судорожно нащупывала спрятанный на груди кинжал, а сверкающие черные глаза метали в противника молнии, словно их обладатель надеялся, что в них вспыхнет адское пламя и испепелит его на месте.
– Будьте осторожны, он на все способен! – вскричала Мариетта, устремившись к своему защитнику.
Однако дальнейшую схватку предотвратило появление нескольких слуг из гостиницы; они оттащили Джорджио, приговаривая, что он не вправе, пусть она ему и сестра, отрывать ее от corps d’opera [109] , с которой она проезжает через Гаэта.
– E vero e verissimo! [110] – победно воскликнула девушка. – Если я люблю свободу, если предпочитаю бродить здесь и там и петь, как вольная птица, – ему-то что?
– Берегись, Мариетта! Не смей дурно говорить обо мне! – уходя, бросил через плечо Джорджио и сопроводил эту угрозу таким свирепым взглядом, что его сестра сразу умолкла.
109
Оперная труппа (фр.).
110
Сущая правда! (ит.)
В тревожном молчании она следила, как он ушел – а затем, с театральным смирением и такой грациозной быстротой, что незнакомец не успел ее остановить, опустилась на колени и прижала его руку к губам.
– Вы более чем щедро отплатили за песню, которую я для вас спела, – сказала она, поднявшись и ведя его за собой в гостиницу, – и, если пожелаете, за ужином спою вам что-нибудь еще.
– Вы полячка? – спросил путешественник.
– Вот так вопрос! Как могу я быть полячкой? Разве вы сами не говорили, что такой страны, как Польша, больше нет на свете?
– Я? Не припомню такого.
– Что ж, если и не говорили, по крайней мере, признайтесь, что думали! Все поляки нынче сделались русскими – а я, синьор, русской не стану ни за что на свете! Подумайте, ведь в их языке даже нет слова, означающего «честь» [111] ! Ну нет – даже уехать с Джорджио, как мне это ни противно, будет лучше, чем стать русской!
– Так вы итальянка?
– Нет – не совсем.
– Кто же вы?
– Та, кто я есть; разве можно быть чем-то большим? Только, синьор, должна попросить вас об одном: не задавайте вопросов ни обо мне, ни о Джорджио. Я буду вам петь, с вами говорить, вам прислуживать – все, что пожелаете; но на такие вопросы отвечать не буду.
111
Это правда. В русском языке нет такого слова. – Примеч. автора.
Сев на табурет в самом темном углу номера, как можно дальше от постояльца, Мариетта весь вечер играла ему на гитаре и пела. Певицей она в самом деле была прекрасной – легко и с безупречным мастерством использовала все тонкости своего искусства; однако истинное восхищение вызывала природная красота ее голоса. С нежностью в нем сочеталась сила и какая-то глубокая меланхолия, погрузившая душу путешественника в светлую печаль. Все дорогие воспоминания прошлого – радости дома и детства, сладость и верность первой мальчишеской дружбы, сияние любви к родине; каждый счастливый час, каждый дорогой уголок, все, что он любил и потерял на земле, – все оживало, проходило перед его глазами и снова меркло, пока он слушал ее дивные напевы. Не обращая на него внимания и, кажется, безо всякого труда она переходила от мелодии к мелодии ради собственного удовольствия, подобно одинокому соловью среди листвы, что скрашивает свое уединение сладостными звуками. Стан и лицо ее были бы прекрасны, будь они более развиты; сейчас она напоминала набросок великого художника – несколько небрежных линий, но столь полных жизни и значения, что легко вообразить себе, в какой шедевр они превратятся, когда картина будет окончена.
На следующий день, прибыв в Неаполь, путешественник первым делом нанес визит княгине Дашковой. Эта высокородная русская дама, обладательница огромного богатства и немалого таланта к интригам, была на короткой ноге с половиной царствующих домов Европы, а при Санкт-Петербургском дворе почти всесильна. Ненавидя холод и варварство своей родины и страстно восторгаясь Италией, она обосновалась в Неаполе, в роскошном особняке близ Страда-Нуова; щедрое покровительство искусствам и художникам, постоянная демонстрация собственных талантов в рисовании, музицировании, танцах и сценической игре стяжали ей имя Северной Коринны [112] . Ее салон стал ежевечерней пристанью мудрецов, остроумцев, ветреников и светских бездельников. Кто не знал Коринну, с тем и знаться не стоило; не посещать ее conversazioni [113] означало в свете быть отрезанным от всего, что только есть в Неаполе модного и привлекательного.
112
Коринна (VI в. до н. э.) – древнегреческая поэтесса, в XVIII–XIX веках стала нарицательным наименованием литературно образованной и талантливой женщины.
113
Беседы, вечера (ит.).