Смертный приговор
Шрифт:
– Гони его!...
– Гони!...
– Гони!...
Машина металась по асфальту, и Арастун Боздаглы, чтобы не удариться головой о стекло, упершись в подоконник могучими руками, сказал:
– Ты не Бедбин13, а Боран14, храбрец. Салим Боран.
А сидевшие сзади, будто очнувшись от неги прекрасного застолья и благодаря случаю избавившись от проблем литературы, нравственности и нации, с откровенным охотничьим азартом следили за бежавшим впереди псом, спасающим собственную жизнь и мясо в пасти, кидающимся то вправо, то влево. Они кричали:
– Гони его!...
– Гони!...
– Гони!...
Молодой прозаик Салим Бедбин, вцепившись
Гиджбасар был в ужасе от гнавшейся за ним машины, но не только ужас погони заставлял его, израненного, больного, обессиленного, мчаться как сумасшедшему, может быть, еще больше он боялся выронить мясо из пасти. Челюсти у Гиджбасара были так сжаты, он тратил столько сил на это, что казалось, будто маленькая баранья ляжка стала частью его самого...
– Гони!...
– Гони!...
– Гони!...
Гиджбасара будто поместили в нескончаемо длинную клетку из железа и камня - клетка тянулась, тянулась, тянулась, пес больше не мог дышать, сердце чуть не выпрыгивало из пасти вместе с бараньей ляжкой.
Когда Гиджбасар на бегу снова метнулся вправо от дороги, молодой прозаик Салим Бедбин (Боран) обогнал его, и собака оказалась между двумя машинами; идущие сзади "Жигули" направили фары на Гиджбасара, и сидевшие в той машине коллеги по перу тоже с азартом закричали:
– Гони его!...
– Гони!...
– Ах, подлец, мы мясо по талонам едим, а ты даром?
– Гони!...
– Гони!...
Гиджбасар бежал между двумя машинами, и задняя его догоняла, а передняя не пропускала вперед; и в тот субботний вечер на асфальтовой дороге на Апшероне Гиджбасар был в ужасе, которого не испытывал еще никогда в жизни, даже хватка Черного пса была ничто перед этим ужасом; теперь все, даже маленькая баранья ляжка, вылетело из головы Гиджбасара, Гиджбасар стремился только избавиться от этой безумной гонки, от устрашающего воя моторов и скрежета тормозов, от диких криков, несущихся из машин:
– Гони его!...
– Гони его!...
– Гони!... Гони!... Гони!...
Справа от дороги Гиджбасар нашел, наконец, прорыв в нижней части железной сетки и кинулся в эту дыру. Он даже не почувствовал, как маленькая баранья ляжка, зацепившись за сетку, выпала у него из пасти, как острые концы проволоки разрезали его тело до крови; проскочив в дыру, пес пронесся между инжировыми деревьями и кинулся в виноградник. Это был дачный двор, и Гиджбасар, задыхаясь, с выскакивающим сердцем, почуял во дворе другую собаку, но как только донеслось движение другого пса сбоку от больших ворот, он нашел еще одну дыру в железной сетке (к счастью, хозяин дачи не особенно следил за своим участком...), и не успел другой пес опомниться, как Гиджбасар вылез наружу, железная проволока опять изрезала до крови ему морду, глаза, тело.
Тормоза двух машин на асфальтовой дороге своим скрежетом нарушили ночной покой хартута, вишневых, инжировых, абрикосовых, алычовых, гранатовых, лоховых, миндальных деревьев, покой виноградных лоз во всей округе, даже покой луны и звезд в ночном апрельском небе Апшерона.
А впереди шумело море, и Гиджбасар с вывалившимся языком, задыхаясь, страдая от боли не только в ноге и горле, но и во всем теле, поплелся к морю и свалился на бок на влажный песок у кромки воды.
Снова
Страшные, жуткие, нечистые силы удалились, но это совершенно не уменьшило страданий Гиджбасара, не принесло ему никакого покоя.
Дул легкий ветерок, море не волновалось, ровно шумело, и его гул как будто никак не сочетался с безмолвием луны и звезд.
А маленькая баранья ляжка, явившаяся в ту апрельскую ночь из финского холодильника зубного врача Наджафа Агаевича, вся вымазанная в земле, пыли, так и осталась у железного сетчатого забора, и конечно, если бы Гиджбасар сейчас встал и вернулся назад, может быть он и нашел бы это мясо; через некоторое время будет поздно, другие собаки или черви, птицы найдут баранью ляжку, съедят ее... Но Гиджбасар не встал и никуда не пошел, он как будто вообще забыл обо всем мире, только слышал шум моря, и этот шум не говорил ни о чем, кроме себя самого, ни о чем, кроме моря...
14
Абдул Гафарзаде
(Продолжение)
Абдул Гафарзаде в тот апрельский день поел купленного молодой девушкой-секретаршей хлеба с сыром, выпил пару стаканчиков армуды - как всегда отлично заваренного Бадурой-ханум индийского чая с кардамоном (Абдулу Гафарзаде очень нравились и аромат, и вкус кардамона) - и встал у окна своего кабинета. Кладбище Тюлкю Гельди просматривалось отсюда вверх и вниз - полный обзор. Перед глазами был городок, уведомляющий об ином мире - печальном, абсолютно безрадостном, абсолютно безысходном, говорящем о бессмысленности жизни, о бренности всего живого. Бесчисленные могильные камни, видимые из окна, были обитателями этого печального, безрадостного, полного безысходности городка, обитателями, погруженными в вечное молчание и неподвижность.
Конечно, доктор Бронштейн и профессор Мурсалбейли были совершенно разные люди, но теперь почему-то Абдулу Гафарзаде показалось, что есть некая близость между крашеными волосами и усами доктора Бронштейна и белоснежным накрахмаленным халатом и волосатой грудью профессора Мурсалбейли. Но самое странное, что Абдул Гафарзаде задумался и о другой близости: между крашеными волосами и усами, белоснежным накрахмаленным халатом и волосатой грудью - и кладбищем Тюлкю Гельди. Все было не просто близко, но и родственно... Очень неприятное чувство. Абдул Гафарзаде постарался прогнать его от себя.
Правда, проснувшись сегодня рано, Абдул Гафарзаде впервые после долгой зимы почувствовал тепло солнца, в его лучах был какой-то оптимизм, даже энтузиазм, а потом ему вспомнилось окно в его кабинете, перед глазами появились надгробия - и принесенные утренним солнцем чистота, свет, тепло как будто извозили в грязи. Такое уж это место, кладбище - самое пессимистическое место на свете. Правда, и смотреть на кладбище как на что-то нежное, в сущности, было грехом, и в минуты, когда бренность мира и бессмысленность жизни навевали на сердце тоску и безнадежность, Абдул Гафарзаде старался утешиться тем, что не он первый и не он последний из пришедших в этот мир обязан когда-то его покинуть, а раз так, раз великие ученые мира (Авиценна!), поэты (Физули!), полководцы (Наполеон), государственные люди (Ленин!) не падали духом перед лицом бессмысленности жизни и вершили свои великие дела, значит, нечего об этой бессмысленности и думать; если ничего от себя самого не зависит, какой же смысл сокрушаться?