Смута
Шрифт:
— Да. И довольно большая: более десяти человек.
— Что вы собирались делать?
— Достать оружие и во время демонстрации на Красной площади броситься к Мавзолею, обстрелять стоящих там вождей и забросать гранатами.
— А в чем вас обвинили?
— В том, что мы якобы собирались обстрелять из винтовок и минометов машину со Сталиным на его пути с дачи в Кремль.
— Какая разница?! Вас же все равно должны были расстрелять!
— Разница большая. С того места, откуда мы якобы собирались обстреливать машину Сталина, сделать это было практически невозможно. Клеветнический характер доноса был очевиден. И мы не стали его опровергать, признались.
—
— Мы все были искренними коммунистами. Мы решили, что Сталин предал идеалы революции, отступил от принципов марксизма-ленинизма и построил совсем не то, на чем настаивали настоящие коммунисты.
— А что Вы думаете о нынешних руководителях области? Считаете Вы их настоящими коммунистами?
— Какие это коммунисты?! Шкурники. Карьеристы. Настоящих коммунистов истребили при Сталине. Теперь их нет. Кто знает, может быть они еще появятся в будущем.
— А что бы Вы стали делать, если бы сейчас были молодым?
— Трудно сказать. Скорее всего стал бы настоящим террористом.
— Но Вы старый член партии. А коммунисты отвергают индивидуальный террор.
— Отвергали для своего времени. И после того, как терроризм сыграл свою историческую роль. А после взятия власти… Впрочем, после революции их самих почти всех истребили. А что Вы можете другое предложить в наше время, чтобы заставить людей опомниться?
— А на кого Вы стали бы покушаться?
— На тех, кто предал интересы нашего народа и нашей страны, продался Западу за подачки и похвалу.
— Кого Вы имеете в виду персонально?
— Прежде всего главного подлеца — самого Горбачева. Затем его помощников вроде Яковлева, Шеварднадзе и прочих гадов.
Отщепенцы
В доперестроечные годы получилось так, что Чернов не был принят в качестве своего в тех кругах партградского общества, представители которого жили благополучно, делали карьеру и добивались жизненных успехов. Они чувствовали, что Чернов чужой для них во всех отношениях — по образованию, по ментальности, по жизненным претензиям, по образу жизни и даже по физическим данным. Казалось, что с началом перестройки он должен был бы оказаться в кругу людей, начавших добиваться успехов за счет новых условий. Но это не случилось. Он и на сей раз оказался в положении отщепенца. Постепенно от него отошли его ближайшие друзья — Белов и Миронов, быстро приспособившиеся к условиям перестройки и начавшие извлекать из нее пользу для себя. Не получилось и особой близости с Горевым, оказавшимся в оппозиции к перестройке. Было что-то такое, что мешало их сближению. Это что-то различные причины неприятия перестройки. Горев отвергал ее как настоящий (идеальный) коммунист, Чернов — как человек, для которого был неприемлем как коммунизм, так и порожденный им антикоммунизм. Начавшийся в Партграде расцвет антикоммунизма Чернов воспринимал как проявление все того же коммунизма, — как вскрытие гнойника коммунизма, как торжество коммунистической помойки.
— Начинается время, когда будет решаться судьба нашей страны, — сказал Горев, Чернову шедшему с ним после работы от комбината в город. — Нам надо четко определить свою позицию. Преступно в такое время оставаться в положении постороннего наблюдателя.
— А стоит ли ломать голову над этим, — сказал Чернов. — Нам все равно не позволят остаться в стороне. Нас все равно вынудят на определенное поведение, что бы мы сами ни предпринимали. Буду я выступать за перестройку или против нее, меня все равно не примут в свои ряды ни те,
— Потому что мы суть отклонение от нормы как с точки зрения одних, так и с точки зрения других. Мы — уроды, но не нормальные советские прохвосты, способные приспособиться к новым условиям. К тому же судьба нашей страны меня не очень-то волнует. Если она рухнет, туда ей и дорога. Значит, она окажется нежизнеспособной. Страной-уродом, как и мы с тобой.
— Ты слишком мрачно смотришь на жизнь.
— А ты стараешься убедить себя и других в том, что ты — полноценный гражданин этого общества. Но общество-то неполноценное. А ты в своей полноценности заходишь слишком далеко, дальше, чем это позволяют нормы нашего общества-урода. Ты тоже поэтому обречен, как и я. Так стоит ли рыпаться?
Такой разговор не приносил ясности и облегчения. Наоборот, он усиливал мрачное ощущение огромного несчастья, надвигавшегося на всех партградцев и на них, на Чернова и Горева, в первую очередь.
— Ходит слух, — сказал Чернов на прощание, — будто ты собираешься из партии выходить. Вроде бы Гробовой об этом говорил в партбюро.
— Этот подонок первым побежит из партии, как только это станет выгодным. Нет, я останусь в партии хотя бы из духа противоречия. Если даже в Москве объявят о роспуске КПСС, я буду ратовать за ее сохранение.
— Ты такой фанатичный коммунист?
— Нет. Я вообще не коммунист в формальном смысле слова. Просто КПСС не есть партия вообще. Это — нечто другое.
— Что именно?
— Государственность. Крах КПСС равносилен краху нашей государственности, а значит — страны вообще. К сожалению, этого не могут вслух признать даже наши партийные руководители от Горбачева до секретарей первичных партийных организаций.
Второй день следствия Московская комиссия прибыла в Царьград вечером 22 сентября. День 23 сентября ушел на ознакомление с материалами КГБ и психиатрической больницы. На следующий день Рябов отсыпался до обеда после сильного перепоя в гостях у Крутова. Воробьев вновь отправился в психиатрическую больницу с целью узнать, стоит ли на учете в больнице молодой человек, о котором ему сказал Соколов. Соколов отправился в Управление КГБ с целью познакомиться с результатами прочесывания города сотрудниками КГБ и с донесениями осведомителей.
Воробьеву сразу же сообщили, что интересующий его объект состоит на учете в больнице уже с 1973 года, регулярно проходит здесь осмотр, находится под наблюдением врача Малова. В истории болезни Воробьев не нашел ничего особенного: таких молодых людей миллионы. Он решил поговорить с Маловым. Последнего в больнице не оказалось, он находился на бюллетене, т. е. был в очередном запое. Пришлось ехать к нему домой.
Малов жил в Новых Липках. Дверь Воробьеву открыл старик с иссиня-фиолетовым лицом и с седыми взлохмаченными волосами. Воробьева это не удивило, он таких на своем веку перевидал многие сотни. Воробьев представился. Малов извинился за беспорядок в квартире, очистил для Воробьева стул, сбросив с него на пол книги и одежду.
— Если я не ошибаюсь, мы с Вами уже встречались, — сказал Воробьев.
— Да, — ответил Малов. — В Москве. И в Казани. Я Вас хорошо помню, Вы почти не изменились. Ну, а меня трудно узнать. Сами видите… Извините, я покину Вас на минуту. Чайник поставлю. Больше мне Вас нечем угостить. Сами понимаете, какое время.
— Да Вы не беспокойтесь, я уже позавтракал в гостинице. Я Вас долго не задержу. Меня интересует один Ваш пациент.
— А почему он Вас заинтересовал?