Снег на Рождество
Шрифт:
— Я ведь, сынок, вот для чего тебя вызывала… — как-то поначалу неуверенно начинает она, а потом вдруг, осмелев, продолжает: — Ты врач, и хошь не хошь, а помогай, — и тут вдруг она мне заявляет: — Помоги мне, сынок, до кровати телефон провести.
— Ужасный случай! — не выдерживаю я.
Ну а ей хоть бы что.
— Да-да, и я вот говорю тебе, что ужасно. Случись что, и вызвать «Скорую» никак. Ведь в моих годах без телефону все равно что заживо умирать.
— Бабуль, вместо того, чтобы «Скорую» вызывать, вы бы лучше обратились
— Да на кой ляд мне начальник твой нужен? Ведь он, кровопийца, только молодым телефоны ставит. Те ему деньги суют, а мне ведь, сынок, ему, окаянному, и сунуть нечего-то… Почитай, тридцать пять лет в колхозе смирнехонько проработала, а пенсию, сам знаешь, какую платят. Эх, ну и дуреха я, ну почему, почему я из колхоза раньше не уехала! Один раз, по молодости, собралась, а отец меня в чуланчик запер. Я кричу ему: «Выпусти…» А он мне: «Я вот тебе, будешь знать, как от родины отбиваться…» Хороший отец мой был человек, христианский, слова плохого от него никогда не слышала… Только вот одно плохо, законов не знал… Все от зари до зари родину свою пахал и пахал.
— Бабуль, ради бога, прошу вас, — вновь перебиваю я ее и встаю весь в поту, пламя в печи неожиданно вспыхнуло. — Я здесь с вами калякаю, а там, на «Скорой», ждут не дождутся меня… Да мало того, из-за такой вот нерасторопности моей возьмет да кто-нибудь и умрет…
— Умрет… умрет… ты не пугай меня этим словом… — остепеняется она на некоторое мгновение, а потом вдруг добавляет: — Плохо, когда человек весной умирает, а зимой душа, сам знаешь, одна нога здесь, а другая там. Эх, плохо, телефончика нет. Так что уж побеспокойся, сынок. Ладно? Я, чай, теперь тебе все же не чужая…
— Ладно, ладно, бабуль, — отвечаю я ей и, грустно усмехаясь, собираюсь уходить. И она идет меня провожать к двери.
— Я через недельку тебя вызову, — вдруг останавливает она за рукав. И, с нежностью посмотрев на меня, она произносит: — Сынок, ежели и ты не поможешь мне… то отколочу… Я ведь, сам знаешь, деревенская… И шуток не люблю…
Я что-то бормочу ей в ответ. Толком еще и не зная, как я все-таки буду ей пробивать этот телефон:
— Ну пока, пока, сынок, — и она очень памятно кланяется, а потом добавляет: — А может, сынок, для потехи еще бы немножечко посидел?
— Да какая тут потеха может быть, бабуль, — с обидой произношу я.
И она вдруг, пристально посмотрев на мой белый халат и сумку с красным крестиком, соглашается.
Печь, раскалившись, заливается светом. И отблески его, сказочные и счастливые, бегали по потолку взад и вперед.
— Фух ты… Не руки у меня, а деревяшки какие-то…
Наконец дверь отворилась, старушка выпустила меня. «Да, далековато живет она… — с каким-то сожалением подумал я. — Да и дороги нет, овраг на овраге…»
— Сынок, а вишь, вечер какой славный…
Я оглянулся. Она в растерянности стояла на крылечке, не зная, что и делать с руками. Они то трогали
Я помахал ей рукой. И она тоже в ответ мне приподняла ручку.
— Буду ждать, душа моя, слышишь, буду ждать.
«Вот так вызов…» — думал я, пробираясь сквозь глухую крапиву к дороге. Дрожало над головою розово-фиолетовое небо. И страшно крутился на одном месте ветер. Но на душе моей не было пусто.
— Ну, коль найдешь, то твоя… — говорил низенький, худенький дед-лесник своей старухе.
Та пощупала его, помяла. Но так и ничего не нашла.
И тогда он, осмелев, весело крякнув, проговорил ей вослед:
— Бабы — те же курицы, и нет у них ума…
И с приятной улыбочкой доставал из-под ремня брюк чекушку.
Я квартировал рядом с его старым полуразрушенным домом. И он часто приходил ко мне.
— Не возражаешь, если присяду?.. — спрашивал он, приоткрыв дверь.
— Не возражаю… — отвечал я и помогал ему взобраться на высоченное деревянное кресло.
И вот, поудобнее усевшись в нем, он с улыбкой произносил:
— Ну теперь я царь… — и, прикрыв глаза и прижав к груди руки, вспоминал империалистическую, в которой участвовал. Говорил примерно так: — Рано утром меня батя разбудил и сказал: «Сынок, я больной, а ты здоров, так что придется, миленький, тебе одному идти царя спасать». Попрощались. На улице мороз трещит, ветер гудит, а я в батиной рубахе да в двух правых сапогах. Ну а потом газы были, аэропланы были… Перед атакой помолились, и господа офицеры повели нас…
Он говорит все это просто, обыденно. И сердце мое замирает. После работы на «Скорой» порой так устаешь, что еле-еле ноги волочишь, а вот встретишь его, и на душе полегчает. Никто не звал его по имени. Все звали его просто лесник. В своей жизни он никогда не вызывал «Скорую».
— Если потребуется помощь, то я за ней на своих двоих доберусь, — часто говорил он мне, а потом вдруг, внезапно присвистнув, добавлял: — Эх ты, помощь, помощь, «Скорая помощь»… Поищи эту помощь… Вон дед Блоха два года пластом лежал. Ты к нему ездил, ездил, а от смерти не спас. Вот ведь какая твоя «Скорая помощь». Раз смерть пришла, значит, все… И все потому, что под богом ходим… Где родился, каждый знает, а где помрем, никто не знает.
Он часто приходил ко мне на «Скорую» и приносил обед, хлеб, мед да яйца.
— Откушайте, пожалуйста… — говорил он, и, видя, что я измотан работой, вздыхал. — Ну и работенка у вас, ну и заведеньице — чистый порох. Все бегают как прокаженные. Тот в обморок упал, у второго в зубе нарыв, а у третьего, как на грех, на беду все пальцы оторвало. Вот и попробуй обслужи их. Да всем угоди. Ох, не приведи господи!..
Собака всегда провожала его. Она никогда не забегала поперед него, а бежала сзади, то и дело открывая розовый рот.