Снежные зимы
Шрифт:
И правда — кашлял человек всю дорогу. Что ж, не может, так не может, никого силком не тащим.
А под утро, часа этак через четыре, не больше, часовой привел в хату, где я спал, Марину Казюру. Оказалось, что наш провожатый — ее брат. Его я не знал по довоенной работе. А ее знал хорошо. Я говорил уже, что она была лучшая льноводка… до войны… И сейчас работает. Года два назад я заезжал в Казюры. Марина — на ферме дояркой, учит молодых. Разбудили меня тогда — увидел ее, залепленную снегом, и испугался.
«Что случилось, Марина?»
«Ничего, Иван Васильевич. Поговорить пришла». «В такой час?»
Улыбается. Шепотом, чтоб не разбудить партизан:
«А как же еще
Накинул я кожух, присел к столу. Она развязала платок, осторожно, у порога, отряхнула снег, тихонько обмела бурки, сшитые из старой шинели. Шепчет:
«Иван Васильевич, хочу посоветоваться с вами насчет хлопцев своих».
Сыновей ее я тоже знал. И что муж ее в первый день войны ушел в армию.
«А что с ними, с твоими хлопцами?»
«Да покуда ничего. Но страшно мне за них. Рвутся немцев бить. В партизаны собираются. Оружие всякое в хату тащат. Чего доброго, накличут беду. С полицаями заедаются. И ругала я, и лупцевать пробовала. Да где там! Чует сердце — не удержать мне их. Но куда они пойдут, к кому угодят… Вон, говорят, и полицаи иной раз партизанами прикидываются. И бандиты всякие… Я уж думала: если б где свой человек был. А тут брат мой, Савка, постучался середь ночи и рассказывает новость: «Марина, говорит, ко мне только что партизаны заезжали. И знаешь, кто ими командует? Антонюк…»
Короче говоря, попросила она взять ее сыновей в отряд. А хлопцы, в сущности, дети еще: одному неполных семнадцать, другому — пятнадцатый. Одного старшего нельзя, младший все равно из дома сбежит. Нелегко матери самой отправлять детей на войну. Больше у нее никого. Муж на фронте, неведомо, жив ли иль, может, давно уже в земле. Одна остается в пустой хате. Да еще, наверное, полиция привяжется: куда девались сыновья? Дознаются, что в партизанах, добра не жди. Она не говорила об этой своей материнской боли, о страхе. Но я понимал. Она лишь попросила:
«Будьте им за отца, Иван Васильевич. Вам доверяю…»
Я мог бы гордиться: нет выше на свете доверия, чем это — когда мать отдает тебе своих детей. Но ведь она, конечно, надеется, что я сберегу их и верну возмужавшими, героями. Да понимает ли женщина, что ни ей, ни себе, никому не могу сказать: да, я сберегу их, твоих детей, не горюй, не тревожься… В отряде были уже дети. И я отвечал за них… А это — поверьте — самая тяжелая ответственность. Откровенно скажу, мне совсем не хотелось добавлять к ней ответ еще за двоих. Хотя я подумал, что мы, партизаны, так же как солдаты и офицеры на фронте, отвечаем за всех детей. Легче ли мне будет, если эти подростки, рвущиеся в бой, погибнут зря, ничего не успев сделать? Прошло столько лет, а я до сих пор помню, что перечувствовал, пережил за те минуты, пока женщина, не сводя глаз, ждала ответа. Помню, как долго я молчал. Дольше, чем это можно в разговоре с глазу на глаз. Но была ночь, на полу спали партизаны. Мы разговаривали шепотом, как заговорщики или влюбленные. А потому молчать можно было дольше, чем в обыкновенной беседе. К тому же я устал и был простужен, не выспался, голова гудела, как котел. Перед глазами стояли ее хлопцы, которых я видел год назад, — помогали матери полоть лен, тот, что потом помяли танки. Остатки выбрали бабы, кто успел.
Марина понимала, что мне нелегко решить. Она не торопила, не повторяла просьбы. Сплела, облокотясь на стол, и смотрела в глаза. На выбившихся прядях волос, на бровях блестели капельки растаявшего снега. Может, показалось ей, что я хочу отказаться от ее хлопцев. Тяжело вздохнула и сказала:
«Все равно не удержать мне их. Пойдут вас искать. А где найдут? К кому попадут?»
Она не обрадовалась. Какая тут радость? Не поблагодарила. А как-то сразу ссутулилась, натянула платок на лоб п от этого постарела. Молчала. Может, не так долго, как я перед тем. Но помню — какое-то время молчала, как бы не зная, о чем еще говорить. Поднимаясь, сказала просто, буднично: «Так подождите здесь. Пришлю их».
О нет, женщина, так не делается! А если кто из недобрых людей видел нас? Донесет властям? И в ту же ночь ушли из дома твои сыновья. Теперь мы в ответе и за твоих сыновей, и за тебя. Я сказал ей об этом. Посоветовал: пусть она распустит слух, что посылает ребят к какому-нибудь родичу в далекое село пли в город. Есть у нее кто-нибудь такой? Есть. В Гомеле. И мужа сестра живет под Рогачевом. А через недельку-другую мы пришлем связного, который приведет хлопцев в отряд.
Поблагодарила. Но — чуял я — не поверила. Подумала: так хитро хочу отвязаться от нее. Может, не очень огорчилась. Может, жила еще в материнском сердце надежда уговорить сыновей остаться дома. Довольно, что батька воюет. Связной Рощихе, которую мы послали в Казюры к Марине, я дал наказ; постараться уговорить младшего остаться с матерью. Пускай подрастет. Рощиха — председатель сельсовета, женщина опытная, сама вырастила детей — бодро уверяла:
«Можешь не беспокоиться, командир. У меня все будет чин чинарем».
Но ничего у нее не получилось. В отряд пришли двое — Володя и Петя.
«Чертенок, а не ребенок, — сказала Рощиха про младшего, про Петю, — ему хоть кол на голове теши».
Старший, Володя, был парень рослый, но тихий, не по возрасту солидный и не по возрасту разумно-осторожный, хотя и смелый. Брат его, Петя, на вид совсем мальчуган, больше двенадцати ему никак не дашь. И по характеру — вьюн, непоседа, озорной насмешник, неудержимый и неутомимый выдумщик. Смел безрассудно, по-детски лез под каждую пулю. Одним словом, хлопот с ним было немало. Комиссар, начштаба, партизаны не раз требовали: отправить его обратно к матери. Но я знал — нельзя, хлопец начнет воевать в одиночку и… погибнет. Однако возмущенные его выходками командиры оттаивали, прощали его, когда Петя возвращался из разведки. Лучшего разведчика у нас, пожалуй, не было. По росту — ребенок, дитя горемычное, попрошайка бездомный, а по хитрости — профессиональный агент разведки.
Петя подал заявление в комсомол. Его не приняли, договорились дать ему понять, что дисциплина есть дисциплина, Он заплакал от обиды, клялся перед всеми, что никогда больше не будет выкидывать никаких «коленцев». И в тот же вечер командиру взвода, который первым высказался против, сунул в котелок с супом лягушку. Когда, как — никто не видел, никто не мог доказать. Комвзвода сам наливал себе суп. Его чуть не вывернуло наизнанку, три дня ничего есть не мог. Командиры возмущались: Петина работа. Партизаны хохотали: «Вот дед Щукарь!»
Позвали Петю.
«Опять ты за свои штуки!»
«Да что вы, товарищ командир, я первым поужинал и уже мыл котелок, когда они пришли, комвзвода и врач».
«Так ты договоришься, что это врач сделал».
Глаза сразу завертелись, что колесики.
«А что? Врач нам рассказывал, что у какого-то народа — забыл, у какого, — лягушка самая вкусная еда.»
Но вышло так, что я сам послал детей Марины на смерть…
В августе сорок второго мы совершили недолгий рейд за Днепр. Цель была — сорвать оккупантам хлебозаготовки, пустить красного петуха на их склады. Где удастся — забрать хлеб и схоронить на зиму. Отряд рос. За полгода вырос чуть ли не втрое. Людей надо кормить.