Собор Парижской Богоматери (сборник)
Шрифт:
Вдруг Феб быстро сдернул косынку молодой девушки. Бедная цыганка, сидевшая до сих пор бледная и неподвижная, сразу очнулась. Она быстро отскочила от предприимчивого капитана и, взглянув на свои обнаженные плечи, замерла, сконфуженная и растерянная от стыда, скрестив руки на груди и стараясь прикрыть ими свою наготу. Если бы не зардевшиеся щеки, ее неподвижную и нежную фигуру легко было бы принять за статую целомудрия. Глаза ее оставались опущенными. Резкая выходка капитана обнаружила таинственный талисман, висевший у нее на шее.
– Что это такое? – спросил капитан, пользуясь предлогом снова приблизиться к напуганной красавице.
– Не троньте! – воскликнула она. – Это мой хранитель, он мне поможет отыскать моих родителей, если я окажусь достойной их. Оставьте меня, господин
Феб отступил и холодно проговорил:
– О, сударыня, теперь я отлично вижу, что вы меня не любите!
– Я его не люблю! – воскликнула бедная цыганка, бросаясь на шею капитана и усаживая его рядом с собой. – Я тебя не люблю, милый Феб! Злой, ведь ты говоришь это нарочно, чтобы меня помучить. Так на же, возьми меня, возьми всю! Делай со мной все, что хочешь, я вся твоя! На что мне талисман, на что мне мать! Ты для меня мать, потому что я люблю тебя! Феб, мой любимый Феб, взгляни на меня! Смотри, это я, та самая маленькая цыганка, которую ты по своей доброте не оттолкнул от себя, она сама пришла к тебе и сама отдается тебе. Моя душа, моя жизнь, мое тело, все, все во мне принадлежит тебе, мой дорогой! Ну что ж, если ты не хочешь жениться, так и не надо. Да и что я такое? Несчастная уличная девочка, а ведь ты дворянин, мой Феб! Правда, это было бы даже смешно – уличная плясунья и вдруг замужем за офицером! Да я с ума сошла! Нет, Феб, нет, я буду твоей любовницей, твоей забавой, твоим наслаждением – всем, чем ты захочешь, ведь я для того только и создана! Пусть я буду опозорена, запятнана, всеми презираема, но зато любима! И я буду самой счастливейшей из женщин. А когда я состарюсь или подурнею, мой Феб, когда не смогу больше служить для вас забавой, монсеньор, вы позволите мне прислуживать вам. Другие будут вам вышивать шарфы, а я, ваша служанка, буду хранить их. Я буду чистить ваши шпоры, чистить ваш мундир, обтирать пыль с ваших сапог. Не правда ли, мой Феб, вы из сострадания позволите мне это? А теперь бери меня, Феб, я вся твоя, только люби меня! Нам, цыганкам, лишь это и нужно – воздух и любовь!
И с этими словами она обвила руками шею капитана, умоляюще глядя на него снизу вверх глазами, полными слез, и улыбаясь чудной улыбкой. Ее нежная грудь терлась о сукно и грубую вышивку его мундира, ее полуобнаженное тело извивалось у него на коленях. Опьяненный капитан прильнул жадными губами к ее смуглым плечикам. Молодая девушка, запрокинувшись назад и подняв глаза, трепетала и замирала под этим поцелуем.
Вдруг над головой Феба она увидела другую голову, с мертвенно-бледным, искаженным судорогой лицом и диким взглядом. И около этого лица виднелась поднятая рука с кинжалом. То были лицо и рука архидьякона, выломавшего дверь и выбежавшего из чулана. Феб не мог его видеть. Пораженная страшным видением, девушка замерла, неподвижная, похолодевшая, немая, как голубка при виде ястреба, устремившего свои круглые глаза на ее гнездо.
Она не могла даже крикнуть. Она видела, как кинжал опустился на Феба и снова взлетел вверх, весь окровавленный.
– Проклятье, – проговорил капитан, падая.
Цыганка лишилась чувств.
Когда глаза ее закрывались и сознание заволакивалось туманом, ее губы ощутили прикосновение огня, поцелуй более жгучий, чем раскаленное железо палача.
Очнувшись, она увидала себя окруженной солдатами ночной стражи. Истекающего кровью капитана куда-то уносили. Архидьякон исчез; окошко в глубине комнаты, выходившее на реку, было распахнуто; около него подняли какой-то плащ, думая, что он принадлежит капитану, а вокруг нее говорили:
– Колдунья заколола капитана.
Книга восьмая
I. Золотая монета, превратившаяся в сухой лист
Гренгуар и весь Двор чудес были в смертельном беспокойстве. Уже больше месяца никому не было известно ни что сталось с Эсмеральдой, – это весьма печалило герцога египетского и бродяг, – ни что сталось с козой, что особенно огорчало Гренгуара. Однажды вечером цыганка исчезла,
Тем необъяснимее было для Гренгуара исчезновение Эсмеральды. Оно его глубоко опечалило. Он бы даже похудел, если бы для него существовала такая возможность. Он все оставил, даже свои литературные занятия, даже свою большую работу «De figuris regularibus et irregularibus» [116] , которую собирался напечатать на первые деньги, которые у него появятся. Он бредил книгопечатанием с тех пор, как увидел книгу Гюга де Сен-Виктора, Didascalon, напечатанную знаменитым шрифтом Винделина Спирского.
116
«О правильных и неправильных оборотах речи» (лат.).
Однажды, грустно бредя мимо здания Ла Турнель, он увидал группу людей, толпившихся у дверей Дворца правосудия.
– Что там такое? – спросил он у одного из выходивших оттуда молодых людей.
– Не знаю, сударь, – отвечал молодой человек. – Говорят, судят какую-то женщину, убившую военного. Тут, кажется, замешано колдовство. Епископ и консисторский судья вступились в это дело, мой брат, архидьякон, с головой ушел в него. Мне надо было поговорить с ним, да я так и не добрался до него – такая там толпа! Это ужасно досадно, потому что мне нужны деньги.
– Желал бы иметь возможность ссудить вас ими, молодой человек, только у меня карманы продырявились не от денег, – сказал Гренгуар.
Он не посмел сказать студенту, что знает его брата архидьякона, к которому он не заходил со времени встречи в церкви и чувствовал себя виноватым в этом.
Студент пошел своей дорогой, а Гренгуар стал подниматься по лестнице вслед за толпой, направлявшейся в первую камеру палаты. Принято утверждать, что ничто так не способствует рассеянию меланхолии, как зрелище уголовного процесса, – настолько забавна глупость судей! Толпа, в которую вмешался Гренгуар, двигалась и толкалась молча. После медленного скучного топтания по темному коридору, извивавшемуся в старом здании, Гренгуар достиг низкой двери, ведшей в зал. Благодаря своему высокому росту он видел происходящее через головы колыхающейся толпы.
Зал был обширный и темный, отчего казался еще больше. Смеркалось. В длинные стрельчатые окна проникали только бледные лучи, погасавшие, не достигнув свода, представлявшего огромную решетку из балок, покрытых множеством вырезанных на них фигур, которые, казалось, двигались в полумраке. На столах местами уже горели свечи. Свет от них падал на головы согнувшихся над кипами бумаг писцов. Передняя часть зала была занята толпой; направо и налево сидели судейские и стояли столы. В глубине, на эстраде, сидели многочисленные судьи, последние ряды которых тонули в темноте, – неподвижные, мрачные лица! Стены были усеяны изображениями лилий. Над судьями неясно виднелось большое распятие, и повсюду сверкали пики и алебарды, на остриях которых огненными точками отражался свет.
– Что это за господа, сидящие, как прелаты на соборе? – спросил Гренгуар одного из соседей.
– Направо советники первой камеры палаты, налево – судебные следователи. Низшие чины – в черном, а высшие – в красном.
– А там, выше, кто этот толстяк, что так потеет?
– Господин председатель.
– А эти бараны позади него? – продолжал расспрашивать Гренгуар, не любивший, как мы уже сказали, магистратуру; может быть, причиной тому была злоба, которая осталась у него по отношению к суду со времени его драматических злоключений.