Собрание сочинений Том 11
Шрифт:
Забыта ли тарасова могила?
По поводу странного и несколько даже смешного спора о могиле поэта Тараса Шевченки мне 30 августа довелось прочесть в одной газете, будто осыпавшуюся могилу поэта забыла не одна редакция этой газеты, «но и все его почитатели и даже друзья, как это свидетельствует полная заброшенность и жалкое состояние могилы».
Это несправедливо и требует поправки.
Могила Шевченки действительно осыпается, и на ней обветшал ее высокий крест, но она совсем не позабыта «всеми почитателями». Напротив, «народная тропа» к могиле поэта самым явным образом не зарастает, а проторена как нельзя более торно. В этом отношении, кажется, нельзя даже указать никакой другой могилы писателя, к которому бы родное племя покойника хранило бы более памяти и влечения. Я бываю в Каневе почти каждый год, потому что там, в этом городе и в его уезде, у меня есть близкие родные, у которых мне приятно отдохнуть летом. В этом же Каневском уезде находится прелестный пустынный женский «монастырек», по прозванию «Ржищевский», казначеею которого состоит моя родная сестра * инокиня Геннадия. Туда приходит много каневских крестьян, с которыми мне случалось разговаривать. Поэтому я коротко знаю, как относится малороссийский народ к «Тарасовой могиле», я сам ее посещал не далее как прошлым летом.
Могила Шевченки представляет не обыкновенную насыпь в величину могилы; это целый холм, или курган, насыпанный на самой возвышенной площадке очень высокой горы на правом (киевском) берегу Днепра. Гора эта, или, лучше сказать, по местному «круча», которою возвышается в этом месте берег, к стороне Днепра оканчивается обрывом, по которому невозможно ни взойти, ни спуститься,
Место могилы Тараса прекрасное и вполне поэтическое, вид на Днепр отсюда — широкий, вольный и вдохновительный, и простые души, которые так понимал и горячо любил Шевченко, влекутся сюда неодолимою потребностию «посумовати з батьком». Поднявшись сюда прошлым летом с братом моим Михаилом Лесковым и с нашим родственником Н. П. Крохиным * , мы встретили здесь редкостной красоты молодую малороссийскую девушку с грудным ребенком. Она имела вид очень убитый, и мы с нею заговорили, сказав прежде себе: «Вот и Катря!» * Оказалось, что встреченная нами красавица и в самом деле называется Катерина и что у нее такое же самое горе, какое было у воспетой Шевченком Катри. То есть горе это был ребенок, спавший на ее руках, «покинута дитына». Разница в положениях заключалась только в том, что эта живая Катря «не з москалем покохалася», а «служила в наймычках у вдового попа»… Мы ей дали, что могли, и оставили ее плакать на Тарасовой могиле.
Оправить могилу Шевченки, конечно, необходимо и раз что это дойдет до «старого Каченовского пана» * , как называют в Малороссии В. В. Тарновского, или до других просвещенных и именитых почитателей Шевченки, — это, вероятно, скоро же будет и сделано. Но надо сделать это с толком. В Каневе я слыхал мысль о том, чтобы «огородить могилу»… Это, разумеется, убережет курган от осыпки под ногами, но, мне кажется, это совсем не нужно, ибо будет очень жалко, если у простого народа отнимется возможность приходить и «сидеть сумуючи» на самой могиле. Думается, не сообразнее ли было бы могилу не огораживать, а по одному из ее боков устроить простую бревенчатую лесенку, или, по местному выражению, «сходцы». Тогда люди могли бы свободно и удобно всходить «по сходцам» на могилу своего поэта, а могила бы не осыпалась. Иначе же, если этого не будет сделано, или если могилу огородят, то народ станет лазить к ней через ограду, и все равно новой облицовке, которой требует осыпавшаяся, снова не дадут улежаться и срастись с насыпью, а обвалят и осыпят ее, как осыпали старую. Но лучше уже пусть она осыпается, чем если ее огородят и станут затруднять живой народный прибой к ней. Это Тараса обидит.
Народники и расколоведы на службе
(Nota bene к воспоминаниям П. С. Усова о П. И. Мельникове)
В воспоминаниях Павла Степановича Усова о покойном Павле Ивановиче Мельникове * , напечатанных в «Новом времени», есть между прочим такой эпизод:
«В 1862 году в правительственных сферах возник вопрос о необходимости учреждения для раскольников особых школ от правительства. В августе того же года я получил приглашение министра народного просвещения, А. В. Головнина, приехать к нему. Сообщив мне о проекте подобных школ, министр просил меня указать на сотрудников «Северной пчелы», помещавших в ней статьи по расколу, которые могли бы, по его поручению, отправиться в центры раскольничьего населения для собрания сведений о положении у них школьного дела. Я указал на П. И. Мельникова как на знатока раскола, как на человека, который лучше других мог бы заняться этим делом.
— Мельников состоит, кажется, на службе? — был вопрос министра.
— Чиновником особых поручений при министре внутренних дел.
— Следовательно, необходимо снестись с его начальством. Это для меня неудобно. Нет ли других у вас лиц?
Тогда я назвал Н. С. Лескова, предупредив, что он в знании раскола уступает Мельникову. Но, по-видимому, рекомендация Лескова понравилась министру; он записал его адрес, и Н. С. Лесков отправился с поручением министра в Ригу.
Все эти факты — мелочи, но мелочи иногда лучше освещают житейские события. Проект о правительственных школах для раскольников не был приведен к осуществлению, встретив сильную оппозицию. В № 13 «Московских ведомостей» 1864 года появилась против этих школ сильная статья, в которой доказывалось, что «можно только терпеть раскол», что «в этом должен заключаться весь либерализм правительства». Я указываю на эту статью по той причине, что она была перепечатана, по желанию П. А. Валуева * , в «Северной почте» (№ 17, 1864 года), следовательно, вполне согласовалась с его мнением по вопросу о раскольничьих школах. П. И. Мельников был приверженцем отмены всех ограничений для раскольников, а из этой статьи видно, что взгляд П. А. Валуева был совершенно противоположный, и потому он не находил удобным или полезным для себя пользоваться знаниями своего чиновника особых поручений в делах раскола».
Обстоятельство это передано г. Усовым неполно, и оттого является большой повод думать, как будто бывший министр народного просвещения, Александр Васильевич Головнин, послал для исследования известного раскольничьего вопроса меня, а не покойного Мельникова, не только потому, что о Мельникове ему нежелательно было сноситься с графом Валуевым, но и потому еще, что «П. И. Мельников был приверженцем отмены всех ограничений для раскольников», а я как будто представлял собою на этот счет нечто иное, — менее расположенное к терпимости и тем более отвечающее взглядам А. В. Головнина.
На самом деле все сказанное было не совсем так, и главным образом дело двигалось совсем не теми причинами, на которые частью намекает, а частию даже прямо указывает г. Усов. Вполне вскрывать все эти (как Павел Степанович называет) «мелочи» теперь, разумеется, еще не настало время, но обстоятельства служебных неудач Мельникова, о которых упоминает г. Усов, не только могут быть разъяснены, но даже непременно требуют разъяснения. Мнение, будто «приверженность к отмене вcex ограничений для раскольников» была причиною, что Александр Васильевич Головнин лишил себя услуг покойного Мельникова, — весьма ошибочно. Покойный Мельников знал дела раскола несравненно лучше меня, — в этом не может быть никакого сомнения, потому что я тогда только учился этой материи, и Павлу Степановичу Усову, всеконечно, близко известно, что Мельников весьма долго был моим руководителем в изучении раскольничьей и «отреченной» литературы к поправлял меня в первых моих опытах по описанию бытовой стороны раскола. Взгляд на раскол я по убеждению принял мельниковский, ибо взгляд покойного Павла Ивановича, по моим понятиям, есть самый верный и справедливый. «Раскол не на политике висит, а на вере и привычке» — таково было убеждение покойного Мельникова, так и я убежден, сколько по литературе, столько же — если еще не более — по долговременным личным, искренним и задушевным сношениям со многими раскольниками. С тех пор как я стал писать о расколе, — сначала в газете г. Усова, — не иначе, как под руководством Мельникова, — я нигде и никогдане смотрел на раскол как на явление свойства политического, и за то многократно и многообразно был порицаем и осуждаем последователями мнений Аф. Пр. Щапова * , который, сколько известно, желал видеть в расколе «политико-демократический смысл», будто бы только прикрытый религиозным покрывалом. Мельникову, а после и мне, поставляли в вину, что мы писали иначе, и на нас было тогда ожесточенное гонение, которое долго было в большой моде, и к этому ополчению охотно приставали многие, собственно никогда раскола не изучавшие. Гонительство это сделалось одно время так сильно, что ему подпадали даже люди сторонние, имевшие смелость или неосторожность как-нибудь сослаться в своих работах на мои наблюдения и выводы. Так, между прочим, за это в очень сильных и смелых выражениях был порицаем профессор Петербургской духовной академии Ив<ан> Фед<орович> Нильский * , который в этом проступке где-то и оправдывался и доказывал, что и на меня порою можно сослаться. Словом, я нес одинаковое с Мельниковым отвержение, но у меня было и свое разномыслие с Павлом Ивановичем: мне не нравилось и не казалось справедливым его обыкновение относиться к чувствам староверовслишком по-чепурински, — как говорится — «с кондачка». Приведите себе на память Потапа Максимовича Чепурина (в «Лесах» и на «Горах» * ), который «как начнет про скитское житие рассказывать, то так разговорится, что женский пол вон да вон». В мельниковском превосходном знании раскола была неприятная чиновничья насмешливость, и когда эта черта резко выступила в рассказе «Гриша» * , — я возразил моему учителю в статейке, которая была напечатана, и Павел Иванович за нее на меня рассердился. Все это при тогдашнем оживлении в литературе и в жизни не проходило безотзывно и бесследно, а потому я думаю, что бывший министр народного просвещения А. В. Головнин, интересовавшийся в то время вопросом о раскольничьих школах, знал, что я по части раскола представлял собою по преимуществу человека той самой школы, которую «политиканы» называли «мельниковскою», но которую, по справедливости, можно бы назвать историческою, научною. Следовательно, нет никакого основания предполагать, что министр А. В. Головнин мог ожидать от меня исполнения поручения в ином духе, как и от Мельникова. Я удостаивался многих обвинений, начиная с либерального обвинения в «оклеветании молодежи» до консервативного привменения мне свойств самого коварного «потаенного нигилизма», но я никогда не давал никому никаких поводов считать меня врагом «приверженности к отмене ограничений религиозных». И я думаю, что А. В. Головнин вовсе этого не желал, и во всяком случае он от меня этого не требовал. Напротив, посылая меня, А. В. Головнин не стеснял меня никакими указаниями и даже высказал, что ожидает от меня «только правды», а в данном мне письме к остзейскому генерал-губернатору, барону Ливену, он просил предоставить мне свободу действий, которою я и пользовался невозбранно и, по отзыву генерал-губернатора, — не предосудительно. Работа же моя — «Отчет о раскольниках города Риги, преимущественно в отношении к школам» * — составлена так, как я хотел ее написать, и в том самом духе, в каком мыслил Мельников. Мне давно очень досадно, что книга эта остается неизвестною русской литературе, но в этом не моя вина. Книга эта, по распоряжению А. В. Головнина, была в 1862 году отпечатана в типографии Академии наук, кажется, всего в числе восьмидесяти экземпляров, и куда она делась и где находится — мне неизвестно. Я имею только один ее экземпляр, данный мне А. В. Головниным как автору;но в литературе немецкой она весьма известна, так как вся она почти целиком переведена и напечатана в весьма распространенной книге бывшего дерптского профессора Юлиуса Экгарта * «B"urgerthum und B"ureacratie» (моя записка составляет целую третьэтой книги). Каким образом она туда попала — я тоже не знаю, но знаю, что и дерптский профессор и германские рецензенты его книги, выведшие на свет мою записку, находили причины указывать на ее «беспристрастие». Короче, без жеманства скажу — ее хвалили за ее терпимость и еще кое за что. Кажется, все это должно бы представлять ручательство, что А. В. Головнин, по воле которого та записка напечатана, не желал избегать и «приверженности к отмене ограничений» и из-за этого не мог иметь побуждений отстранять Мельникова.
Причиною того, что в Ригу был послан я, а не Мельников, были два действительные неудобства — одно меньшее, а другое большее. Павел Степанович Усов, при его превосходной памяти, все-таки немножко смешал, как шло это дело. Вначале у господина министра не было плана посылать знающего раскол литератора в Ригу, а была мысль иная: именно выяснить, каковы вообще желания великорусских староверов по отношению к школам, о которых они просили. Тут внимание г. министра и остановилось на Павле Ивановиче Мельникове, но поездка самого сведущего человека с такою общею целью представлялась крайне щекотливою и едва ли полезною. Во-первых, чтобы услыхать задушевные желания староверов, — надо было скрывать свое посланничество и его цель; а это и тяжело, да и неудобно. У староверов есть своя тайная полиция, организованная во многом не хуже еврейской «пантофлевой почты». Во-вторых же, мы недоумевали, что такое можно выяснять в школьных желаниях людей, которые совсем не имеют никаких понятий о школе? Тут как раз по пословице, — можно было «проездить не по что, и привести ничего». Павел Иванович это предвидел и говорил, что ему, «наверно, не придется ехать». Главная причина, почему он так думал, заключалась в том, что «чиновнику особых поручений министра маскироваться неудобно, а с своим официальным положением он ничего задушевного не узнает». Притом Павел Иванович сам находил, что это посольство не будет приятно Петру Александровичу Валуеву, который, как явствует из воспоминаний г. Усова, был сторонником «ограничения», тогда как Мельников, конечно, хотел стоять за «отмену ограничений». Следовательно, действуя по совести и убеждениям, Мельников непременно должен был бы исполнить работу, поручаемую ему А. В. Головниным, в таком духе, которого не одобрял его прямой начальник, граф П. А. Валуев. Отсюда понятно, что самая простая деликатность могла удержать А. В. Головнина от того, чтобы ставить нашего писателя в такое щекотливое положение к его служебному начальнику. Если же бы П. И. Мельников исполнил поручение А. В. Головнина в духе «ограничений», которые совсем не отвечали целям этого министра просвещения, то такая работа послужила бы не в пользу дела, а во вред ему. И тогда зачем бы А. В. Головнину нужен был такой исполнитель?.. Вот, я думаю, в каком роде были очень простые и нимало П. И. Мельникову не обидные соображения, которыми г. министр, однако, мог весьма основательно руководиться. А потому сказанное А. В. Головниным П. С. Усову слово, что «Мельникова командировать неудобно», я думаю, действительно значило то самое, что оно и выражает. Ничего странного, необъяснимого и невнимательного к литературным заслугам П. И. Мельникова тут нет. Кроме же того, были, как я говорю, и другие причины, о которых упоминает сам П. С. Усов. О Мельникове ходили неблагоприятные слухи по его прежней службе… Это составляло маленькую эпопею, напечатанную в «Колоколе» А. И. Герцена * . Я точно так же, как и П. С. Усов, уверен, что все насказанное на Мельникова со стороны его небескорыстия по «наездам на раскол», вероятно, была сплетня, но тем не менее в самой раскольничьей среде против Павла Ивановича существовало сильное предубеждение, и ему не очень-то доверяли, а всегда его побаивались, — это правда. «Волк, — говорили о нем, — так волчком и глядит». А такое настроение староверов, конечно, не увеличивало удобства посылки к ним Мельникова по такому делу, для которого нужно было стяжать полное доверие и вызвать самую искреннюю откровенность.