Собрание сочинений Том 1
Шрифт:
Призванный Пизонский и рад и не рад был своему счастью: с одной стороны, его манила прелесть заработка за расписку вместо неграмотных, а с другой, как вспоминал он степень собственной грамотности и особенно брал в расчет долговременное неупражнение в этом капризном искусстве, он не решался взяться за это хитрое дело.
— Робка я, девушка, на пере, — говорил он почтмейстеру.
— Дезидерий Иваныч тебя, Константин Ионыч, поучит; он тебя поучит, поучит.
Пизонский подумал и, поджигаемый безгрешной корыстью, отвечал: «Ну, разве поучит».
Дали Пизонскому место «расписчика», но только не впрок пошло ему это место по протекции. Первый же
— Пиши, Константин Ионыч, — диктовал ему сортировщик.
Пизонский взял в руки перо, сначала его послюнил, потом обмакнул, потом положил на бумагу руку, а на руку налегнул правой щекою, долго выводил пером разные разводы и, наконец, воскликнул: «Есть!»
Сортировщик с внятными расстановками начал диктовать: «Оные семь рублей и десять копеек серебром получил и расписался такой-то, а вместо его, неграмотного, отставной рядовой Константин Пизонский».
Пизонский еще крепче прижал щеку к бумаге и пошел выводить.
На этот раз он рисовал до бесконечности долго; круглые глаза его выпирало от внимательного следования за водящею пером рукою; на лбу собирались капли холодного пота, и все лицо его выражало невыносимую тревогу.
Это продолжалось добрую четверть часа, по истечении которой Пизонский вдруг быстро откинулся на спинку стула, потом вскочил и затрясся, не сводя глаз с своей расписки. Вид его в это время был просто ужасен: он походил на медиума, вызвавшего страшного духа и испуганного его явлением. Сортировщик и почтмейстер заглянули на роковую страницу и тоже остолбенели. На этой странице рукою Пизонского было изображено: «Оние скилбуры и удаст кокеу с рублем почул и распился отстегни на вид Константинтантин…»
Это убийственное для воспроизведения пером имя подняло в душе Пизонского все забытые страдания его сиротского детства; каждое одно из другого вытекавшее «тантинтантин» являлось перед ним новым, злым, насмешливым кобольдом или гномом, и он не выдержал, встал и в страхе затрясся.
— Вот, ангел мой, как он расписался, — говорил через минуту почтмейстер, предъявляя жене испорченную получательскую книгу.
Почтмейстерша не выдержала и улыбнулась, прочитавши Пизонского «скилбуры».
— И «отстегни на вид», — указал ей, обрадованный ее улыбкою, почтмейстер.
— Ну, что ж вы тут такое особенное показываете?
— Да помилуй же, душка: «отстегни на вид». Как же это можно так сказать? В этом ведь просто нет смысла.
— Да, я это вижу, но я все-таки буду о нем самого хорошего мнения, — отвечала почтмейстерша так, как будто она была хорошего мнения о тех, которые к почтовой службе способны.
Этот новый анекдот о Пизонском разошелся по городу; но и он нимало не повредил его незыблемой репутации.
Напротив, Пизонского чуть ли не с этих пор и начали принимать в чиновничьих домах не как ремесленника, а как свободного художника, которому мелочи приказно-строчительства даже и неприличны. Его теперь не кормили на кухнях, а сажали на особый стул у двери залы; ему подносили рюмку водки не между пальцами, а на ломте хлеба, и говорили ему в глаза не просто «ты», а «ты, Константин Ионыч». Он до такой степени выдвигался из положения рабочего смерда, что даже сам голова стал посылать ему чаю не в сени, а в молодцовскую, и позволял рассуждать с собою стоя у притолки. И не прошло года, как все заметные люди Старого Города самым незаметным образом очутились друзьями и сторонниками
Глава тринадцатая
Принося всем и каждому посильные услуги и втираясь без всяких подобострастных искательств во всеобщее расположение, Константин Ионыч никогда не жаловался на свою судьбу и даже никогда ни слова никому не говорил о своих сиротках. Разве когда кто сам его о них спрашивал: «Ну, как, Константин Ионыч, твои дети?» — то только в таких случаях Пизонский отвечал: «А живут, моя девушка, помаленечку».
— Ты бы, Константин Ионыч, подумал, чтоб дать им какое-нибудь воспитание, — говорили ему барыни.
Пизонский отмалчивался или коротко отвечал:
— Как же, девонька, я думаю.
— Хоть бы ты ко мне их присылал поучиться, — предлагала ему почтмейстерша.
Пизонский и от этого отделывался:
— Дики они у меня, дружок: очень сиротливы; людей не видали; куда им в господском доме!
У Константина Ионыча насчет воспитания сирот были свои планы, о которых он ни с кем не говорил, но которые знал до малейших деталей.
Совесть, не допускавшая Пизонского никому ни на шаг перебивать никакой дороги, изощрила его внимание к тем бросовым средствам, которые лежат праздными, которые как бы никому ни на что не нужны и не обращают на себя ничьего внимания. Неудача почтовой карьеры еще более убедила Пизонского, что он не может идти путями протекций. Он чувствовал, что ему пригодны одни прямые пути; что для него гораздо удобнее брать в свои руки то, чем небрегли другие и что не даст ему ни недостойной борьбы, ни врагов и завистников.
Пизонский видел, что на нашей просторной земле, на нашей широкой полосе, и нежатой и неоранной, еще нетронутого добра будет и преизбудет на всякую плоть, не щадящую пота своего, и он сделал новый шаг к устройству сирот своих. В одно лето Пизонский явился на сходку в Думу и сказал:
— Не будет ли, господа думцы, вашей милости пустить меня с сиротами покормиться под мост на пустой остров?
— И вправду, — заговорило общество, — пустим их на наш пустой остров. Все равно ведь от этого пустыря никакой пользы нет, — пусть же этою лядою * хоть добрый человек пользуется.
И Пизонский безданно и беспошлинно получил в долгосрочную временную собственность пустой остров — царство запустения, бурьяна, ужей и крапивы.
Это приобретение было для Пизонского таким великим счастьем, что он не мог и вообразить теперь кого-нибудь счастливее себя на целом свете. В первый же год по получении в свою власть этого острова он поставил здесь хибарочку, выкопал землянку, окопал ровок и поставил воротцы. На другой год пустынный остров был уже бакшою, давшею Пизонскому с сиротами и хлеб, и соль, и все, еже им на потребу. Зимою Пизонский почувствовал себя даже барином. Он добыл, где мог, различных книжек и научил своих сироток грамоте, и успехи обеих, очень понятливых, девочек были Пизонскому неслыханным утешением. В таком прелестном благополучии, в таком райском житье прошли для нашего Робинзона целые четыре года: семейный мир его не возмущался ничем ни на минуту; дети его подрастали и учились; у него завелись лошадка и тележка, которую он, по любви к искусствам, каждую весну перекрашивал в новую краску; годы шли урожайные, нечего было и желать больше. Пизонский всеми был почитаем за человека, годного на все и повсюду, и действительно он только не годился в чиновники.