Собрание сочинений (Том 1)
Шрифт:
А не доживу, так другие увидят, Чекалдин увидит, Коневский увидит, мальчик Анатолий Рыжов увидит, увидят дети тех, что вот сейчас поехали с работы домой, держась за поручни окоченевшими руками… «Как не жил на свете»? Враки. Я живу на свете. Я на этом свете оставил мой след на веки веков!
Ноннушка, а ты меня поймешь, если я вот это все буду тебе говорить? Никому не говорю, не приходится к слову, и некогда, и неловко, — скажут: «Чего агитируешь за Советскую власть, знаем без тебя». И Клаше, бедняжке, не говорил, а тебе хочу говорить и хочу, чтобы ты поняла. Ты поймешь.
Ты умная, Нонна. Спасибо судьбе, что подослала умную подругу. Ты с твоим
Машина шла по городу. Сквозь сетку снега замелькали большие дома. Массивная темная глыба в колоннах — оперный театр, построенный еще руками крепостных. Чистые, стройные параллелепипеды университета, воздвигнутые лет двенадцать назад. Вместе с русскими здесь учатся дети северных кочевников — охотников и оленеводов, не знающих грамоты… Больничный городок, где умерла Клаша… Улицы, улицы — корпуса, светофоры, магазины, столбы, избы, леса построек, начатых минувшим летом и отложенных на будущее, — пестрое, многосложное, вечно собой недовольное человеческое общежитие — город!
Будет ли день, когда человек скажет: «Я всем доволен, премного благодарен, мне больше ничего не надо»? Никогда не будет такого дня. Всегда раскрыта земля для новых семян, и никогда не сняты леса для строителя. А кто произнес такие слова, тот мертв, от него нечего ждать живым.
Уже позади город. Разыгралась метель. На бешеной скорости гонит Мирзоев машину по шоссе. Мечется перед очами белый вихрь… Редко промчатся фары встречной машины, коротко и сильно прошумит встречная, обдав светом, — и опять только снег кругом, мечутся сумасшедшие белые полотнища… Пляши, пляши; гуляй, красавица, не знающая удержу русская зима!
И вот приближаются неясные сквозь метель светы, неясные сквозь шум мотора звуки — мое место на земле, кровиночка моя — Кружилиха. За что я полюбил тебя, Кружилиха? Не ты меня вскормила, не ты меня взрастила, а присох!..
Проступили сквозь метель высокие окна. Фонарь; резко освещенные, летят снежинки мимо фонаря. Все кругом завалено пуховым снегом. Лебедино чистая стоит обитель владыки мира — Труда. И на чистую обитель сеет, сеет, сеет летучие свои алмазы безудержно щедрая русская зима…
— Приехали, Александр Игнатьевич.
1947
ЕВДОКИЯ
(Повесть)
1
На улице Кирова, бывшей Пермской, стоит двухэтажный бревенчатый дом Евдокима Чернышева, кузнеца. Евдоким воздвигал его почти двадцать лет. Сначала была изба на две комнаты, в три окна, потом пристроили угловую светлую комнату — ту, где переночевал последнюю ночь Андрей, а до отъезда в училище жил Саша и где на стене висит модель
На окнах белые занавески, шитые прорезью, — к этому вышиванью приложили руки все женщины семьи Чернышевых, даже недоброй памяти Клавдия, порхнувшая по дому недолговечной бабочкой… Белые занавески и китайские розы. Розы растила Катя. Уезжая на фронт, она долго наставляла Евдокию, как ходить за цветами. Евдокия до цветоводства не охотница, но ради Кати берется за ножницы и лейку и холит, и охорашивает оконный девичий сад.
В доме теплота натопленной русской печи, запах вымытого пола и горячих шанег, смешанный с запахом машинного масла от рабочего платья, висящего в сенях. Чисто в невысоких горницах с потертыми половичками, простеленными от угла к углу. Много портретов в узких рамках по стенам. И маленькая Лена спрашивает Евдокию:
— Бабушка, это всё твои дети?
— Ну да, — отвечает Евдокия.
— Столько много детей?
— Где же много? Всего четверо, Андрюша пятый был.
— Где же четверо? Тут одних девочек десятеро или двадцатеро.
— И всего две девочки: тетя Катя да мама твоя.
— А вон та, с косичками?
— Мама.
— А стриженая, с длинной шеей?
— Мама.
— А красивая, в бусах?
— Мама.
— И на пушке — тоже мама? — спрашивает Лена.
Евдокия вздыхает:
— Нет. На пушке — тетя Катя.
Лена закрывает глаза и говорит:
— Столько разных детей, что я устала на них смотреть.
2
В тысяча девятьсот двадцать втором году Евдоким Чернышев решил жениться.
Мать писала: «Долго ли еще будешь скитаться неженатым? Время, сынок!» До тех пор ему было не до женитьбы. Жизнь мотала его: из тесной отцовской кузницы в деревне Блины — в визг, лязг и грохот огромного цеха на уральском заводе, с завода — на войну. Война была долгая, она пронесла Евдокима от Урала до Карпат, с Карпат в Питер, из Питера во Владивосток, через тысячи километров железнодорожных путей, сквозь сотни площадей, деревень, станций, сквозь госпитали и пустыни. Бродя с товарищами-партизанами среди болот, он заболел лихорадкой; одежда, пропитанная потом, высыхала на нем; сыпь, сливающаяся в гнойные корки, обметала ему рот. И вот по ночам, на бездомном привале, в жару и ознобе, глядя на звезды и дыша со свистом сквозь зудящие, изуродованные губы, он стал мечтать о будущем гнезде, о семейном рае. Именно раем представлялась ему семейная жизнь: светлое место, где человек снимает тяжелые сапоги и передыхает после труда и битвы. Светлая, спокойная, разумная жена виделась ему — помощница и советчица; светлые, ласковые дети…
У его матери было детей одиннадцать душ. Чтобы за стол не садилось тринадцать человек, мать выписала из Кукуштана бабушку. Бабушке не хотелось уезжать из Кукуштана, но она пожалела дочку — тринадцать душ за столом каждодневно, ни на что не похоже! — и переехала в Блины. Было хлопотливо и весело. Когда лепили пельмени, от них некуда было деваться — пельмени лежали на столах и лавках, и на кроватях, и на подоконниках, мешки с пельменями висели в сенях на морозе. Молоко к столу подавалось в ведре, шаньги — на блюде величиной с колесо. Вот такой дом и представлялся Евдокиму! Он строил его и украшал. Он нес в этот дом заработанный хлеб и гостинцы. Детские головки окружали большой стол, приветливая женщина господствовала у большой печи…