Собрание сочинений (Том 1)
Шрифт:
Но ей было грустно сидеть так одной. Она сбросила пальто и стала отжимать подол юбки. Солнце опять жгло. В грузовике по щиколотку стояла вода. Пахло щедро орошенной землей, мокрой гречихой, мокрой полынью, — чудесный был воздух. И лицо у него чудесное. А чудеснее всего был дождь, только зачем он так скоро перестал: шел бы себе и шел.
Приехали. И, ничего не видя, кроме того, что было в ней, забыв о смотре, об акробатах, о том, что она вся мокрая, она сошла с грузовика.
До сих пор Лена не любила никого на свете.
Ей не к кому было привязаться. Жизнь несла ее мимо людей, мимо
Она не любила вспоминать. Когда ей было лет шесть, ей удаляли аппендикс. Она лежала в городской больнице, в детской палате. После наркоза ей было тяжело, она давилась горькой слюной, некому было стереть эту слюну с ее губ, а позвать она не могла. Около других детей сидели матери, пришедшие их проведать. Лену положили за ширму. «Не ори, никакой тут боли нет!» — сказала толстая нянька, когда Лена застонала. Лена перестала стонать. Кто-то за ширмой спросил:
— Это чей тут у вас ребенок?
Сиделка отвечала:
— Ничей, это детдомовский.
У матери было плохо. Мать любила выпить: чуть заводились деньги — появлялись водка и огурцы, и какие-то женщины пили, пели, хохотали и давали матери советы:
— А ты на него в центр подай, на подлеца. Ежели он такой подлец, надо в центр подавать, и только.
Подлеца Лена раза два видела. Мать умывала ее, одевала почище и вела на базар к какой-то нэпманской лавочке. Около лавочки, прямо на улице, стояла большая жаровня; в ней, вкусно скворча, жарилась баранина, нанизанная кусочками на деревянные палочки. В лавочке был стол, на нем солонка, перечница в виде бочонка и тарелка с нарезанным зеленым луком. Подлец был хозяин всего этого. Он сам резал мясо, жарил его и подметал пол. Лена и мать садились к столу и ели баранину, снимая пальцами кусочки с палочки. Жир тек по Лениным рукам до локтей, оставляя кривые дорожки. Хозяин подсаживался, утирал пот с лица грязным фартуком.
— Ешь, — говорил он Лене, вздыхая. — Ешь, вот эта помягче будет, — и, выбрав на ощупь, подкладывал ей новую палочку. Он был немолод, с желто-серыми усами, одна нога у него была деревянная.
Мать, вся в жире, как в слезах, говорила:
— Живо-жаль смотреть, одни дети чистые ходят, а другая осень и зиму без башмаков, а чем она хуже?
— Вы ешьте, вот эта помягче будет, — бормотал хозяин, подкладывая ей в тарелку. — А что я сделаю, если у меня полон дом народу? Еще падчерица с детями приехала гостить, и налог прислали такой, что прямо удивительно, из чего платить, из каких доходов… Баранина подорожала, клиентура плохая, иди в чистильщики, и только.
— Тогда не надо обольщать, не надо заманивать! — говорила мать.
Хозяин глубоко вздыхал и говорил как бы про себя:
— Если б вы могли дать мне доказательства, совсем другой был бы разговор.
— Господи! — говорила мать, прижимая к груди палочку с бараниной.
Лена слушала их и смотрела на перечницу. Даже уходя, она все оглядывалась на перечницу, но попросить боялась.
Перед прощанием хозяин давал матери денег. Лена шла с матерью в рыбные ряды, мать покупала закуску, потом заходила за водкой, дома опять собирались женщины, пили и пели, и мать, вся красная, кричала:
— Я ему дам, подлецу, доказательства, он у меня узнает, как завлекать, сукин сын, дегенерал собачий!
— В центр, в центр на него подавай! — советовал хор. — Им, брат, потачку давать — они еще не то будут делать!
Мать служила сборщицей утильсырья. Иногда она исчезала на два, на три дня. Однажды она вернулась с каким-то мужчиной. Они поужинали и легли спать на кровати, а Лену мать положила на стульях, сдвинутых вместе. Утром Лена проснулась, подошла к кровати и стала рассматривать гостя. Он спал с краю, свесив почти до полу толстую руку. На руке налились синие жилы. Пальцы до половины были покрыты густыми черными волосами. Лене стало противно. Она взяла щепку и ударила гадкую руку по синим жилам. Рука продолжала спать.
К обеду мать встала, сбегала в лавку, и они с гостем сели за стол. Лене дали полстакана пива и кусок заливного. Из разговора она поняла, что мать собирается куда-то уезжать. Она обрадовалась. От пива она сначала стала смеяться, а потом заснула там, где сидела. На другой день мать повела ее на какую-то улицу и показала ей двухэтажный белый дом с облупившейся штукатуркой.
— Сюда придешь, — сказала она. — Заходи себе прямо, без никаких. Скажешь — сирота, мол, ни отца, ни матери, никого нет.
Мать испекла пироги, товарки принесли посуду, был большой пир. Мать то плясала, растрепанная, в новой шелковой кофте, то садилась к столу и подпирала щеки кулаками.
— Судьба моя, любовь моя, — говорила она. — И кто его осудит? Тот от своего отказывается, а этот, что ли, подбирать должен? Ежели б он, подлец, платил мне элименты какие следует, а то бараниной, сволочь, норовит отделаться, а я что за дура. У меня еще дети будут.
— Будут, будут, Паша, надейся! — кричал гость, и опять она шла плясать в своей голубой кофте, которая становилась на ней дыбом, как древесная кора.
Лена устала от гвалта и топота. Она надела свою рваную вязаную шапку, единственную, которую она носила зимой и летом. Взяла баночку от мази и рукоятку от шила — свои игрушки. Потихоньку — никто не заметил — она вышла на улицу и прямо пошла к двухэтажному белому дому с облупившейся штукатуркой.
— Я сирота, — сказала она двум большим стриженым девочкам, которые стояли у ворот, — у меня ни отца, ни матери, никого нет.
Девочки молча, серьезно смотрели на нее сверху вниз. Подняв к ним лицо, она повторила заученные слова. Одна девочка спросила:
— А тебе сколько лет?
Другая спросила у первой:
— Позвать Анну Яковлевну, да?
Лена заглянула в ворота. Там была площадка и качели, и зеленая травка кругом.
— Я сирота, — весело повторила Лена.
Пришла Анна Яковлевна, взяла Лену за руку и повела в дом.
Там Лену окружили взрослые и стали спрашивать: кто ее научил прийти сюда и где она живет. Они были большие; чтобы разговаривать с нею, они посадили ее на стол, а она их все-таки перехитрила.
— Меня никто не научил, — отвечала она, болтая ногами. — Я нигде не живу.