Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
— Растет помаленьку, — говорил пастух, вынимая из кармана потертого брезентового плаща самодельную трубочку.
— Принеси-ка жару, малец, — обращался он ко мне. И я шел в сторожку и на вьюшке приносил уголек из плиты. Пастух спокойно брал уголек красными пальцами, не спеша прикуривал трубочку, а я удивлялся, как он не выронит уголь, — ведь горячо же.
— Где ночевал нонче? — спрашивал его дед.
— И не спрашивай, у Миляевых ночевал. Плохо кормят, каждый кусок у рта стерегут.
— Вот тебе и богатые, — ухмыляясь, говорил дед. — Небось Зыбины бедны-бедны,
— Так уж и есть, — задумчиво говорил пастух, — чем богаче, тем жаднее, чем жаднее, тем богаче.
Однажды в субботу на дороге показались двое — мужчина и женщина. Мужчина нес на спине огромный мешок, женщина вела мужчину за руку. Он шел как-то странно — так ходят по льду, боясь поскользнуться, или по бревну через ручей, боясь упасть.
— Это Прохоров идет, на ярмарку, верно. Завтра ярмарка в Щеглове.
— Отчего же он так идет? — спросил я деда.
— Он слепой, глаз лишился, — ответил дед.
— А ведет его кто?
— Жена ведет, кому еще...
Слепой со своей вожатой приблизились к калитке, дед поздоровался с ними и — это был у него знак высшего уважения — сам растворил створки калитки. Гости сели на скамью, а дед пошел в кладовушку выбрать для них яблок.
Женщина, спутница Прохорова, была молода, миловидна. Не помню уж, что на ней было надето, но помнится мне, что в ее неяркой простой одежде сквозила какая-то особенная, милая аккуратность и чистота. Слепой же вовсе не походил на тех слепых, которых мне приходилось видеть у паперти Никольской церкви в покинутом мною городке. В этом человеке не было никакой приниженности, держался он прямо; не было в его лице той навеки застывшей растерянности, того тоскливого недоумения, которые часто можно видеть на лицах слепых. Одет он был тоже аккуратно: старая гимнастерка была подштопана, выглажена, сапоги начищены. Человек этот вызывал сочувствие, но не жалость.
— Как вы такой тяжелый мешок несете, дяденька? — спросил я у него.
— Он не тяжелый. Он большой только такой, а весу в нем мало, подыми-ка, попробуй, — слегка улыбаясь, ответил мне Прохоров.
Я взял мешок, лежавший на лавке. Действительно, он был не тяжел.
В это время пришел дед, принес в решете несколько краснобоких, отборных яблок и подал их женщине. Та, поблагодарив, сказала, что она с мужем съест их дорогой, когда захочется пить.
— Давно тебя не видать было, — сказал дед Прохорову. — А в мешке что?
— Это проволочные поделки в нем, — ответил слепой, обращаясь и к деду и ко мне, — тарелки для хлеба.
Слепой развязал мешок, вынул оттуда красиво сплетенную из проволоки корзину, потом подставку для утюга, потом какое-то приспособление на манер мышеловки.
— Это вы сами делаете? — удивленно спросил я.
— Сам делаю, — ответил тот, оборачиваясь к деду, — Сам делаю, выучился по книжке. Вот ее, — он кивнул в сторону жены, — книжку читать заставлял себе — и выучился, — В голосе его прозвучала гордость.
— А капканчики для чего? — спросил я.
— Для кротов, — ответил за Прохорова дед Зыбин. — Он, жабий
— Это дело нужное, урожай сберегаю людям, — задумчиво и серьезно проговорил Прохоров.
— Вот, учись у него, — обратился ко мне дед, — человек в беде не пропадет, была бы смекалка.
— Дяденька, а как же вы... ведь вы не видите? — спросил я и покраснел: стало неловко, вдруг он обидится.
Но Прохоров спокойно ответил:
— А вот выходит, что живу. Крот слепой — и я слепой, да у крота ума нет, а у меня — ум, вот моя и берет. Крот — он крот и есть, а я человек...
Вскоре он взвалил на плечо огромный свой мешок, женщина взяла его за руку, и, попрощавшись, они ушли.
На минуту я закрыл глаза, с силой сжал веки — хотел узнать, что видит, что чувствует слепой. Но мне стало стыдно представлять себя на месте слепого, да и не было полной тьмы за сжатыми веками, только синие и лиловые круги шевелились над ними. Я открыл глаза и опять увидел синее небо, желтые деревья, празднично-светлую дорогу.
Невольное бегство
Настал день сбора яблок. С утра пришли в сад рабочие из совхоза, некоторые из них приехали на подводах с корзинами и соломой для упаковки. Вскоре на подмогу подоспели парни и девушки — добровольцы из соседних деревень. Они принялись за дело с песнями, работали дружно и весело; день был пропитан бодрящей прохладой, медовым запахом яблок.
Я работал вместе со всеми; помогал складывать яблоки на рогожи, в груды, снимал плоды с ветвей, а те, что держались покрепче и росли на высоких ветвях, доставал рогаткой, насаженной на длинный шест; трудился я вовсю, стараясь не отставать от взрослых. И не то чтоб я очень хотел добиться их похвалы — нет, просто работать мне было приятно, радостно.
И на Последней улице, в доме у моей тетки, мне тоже приходилось выполнять всякую работу: колоть дрова, таскать их, полоть грядки в огороде... да мало ли что приходилось делать. Но там это мне не доставляло никакого удовольствия; хоть я никогда не отлынивал от работы, но исполнял ее без всякой радости, лишь бы не получить от тетки лишней колотушки.
Но здесь, этим золотым и синим днем, в ином озарении представал предо мною труд, и работа была тяжела и легка в то же время, и я чувствовал себя и усталым, и счастливым. «Вот если бы Валя сейчас пришла сюда, — думал я, — вот бы хорошо!»
А дело спорилось, и все росли груды яблок на чистых рогожах среди темной травы, всё выпрямлялись, выпрямлялись ветви яблонь, освобожденные от своей счастливой ноши. Даже Альма, обычно такая ленивая, теперь, ошеломленная небывалым скоплением народа, говором, пением, металась между работающими и бестолково-весело лаяла, окончательно разрушая легенду деда о злющей собаке. А сам дед работал в этот день не хуже молодых: дотемна таскал он тяжелые корзины к телегам, суетился, командовал, добродушно покрикивал на парней; уж в этот-то вечер он, видно, не думал о смерти, которая будто бы «ходит-бродит» по саду.