Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
Я уже оделся. Но и в одежде мне было холодно, как голому на морозе.
— Дяденька, я за доктором пойду, — сказал я, лязгая зубами. — Дяденька, где доктор живет?
— На Подольской, — сказал кто-то из мальчишек. — Против аптеки.
— Зря ходить... — сказал мужчина. — Тут уж...
Не дослушав его, я побежал по набережной и свернул в первый переулок.
— Где Подольская улица? — спросил я у какой-то старухи, сидевшей возле домика на скамейке.
— А вот все прямо, все прямо, а там свернешь возле сада — вот тебе и Подольская. Какой тебе дом-то?
—
— А доктор напротив аптеки живет, напротив аптеки. Аль заболел кто? Ты не от Силантьевых ли часом?
Но мне было не до разговоров. По узкому переулку добежал я до сада. Вот и Подольская. Я пробежал мимо милиции, и мимо УОНО, и мимо чайной «Уют», я миновал «Торговлю бакалеей Избенникова» и «Коркоопторг № 3» и наконец приметил черную вывеску с белыми буквами — такие строгие, солидные вывески бывают только у банков, похоронных бюро и еще у аптек. Вот и дом напротив аптеки. Я постучался. Какая-то женщина отворила мне дверь. «Доктор только что на Заречную ушел, к Осташенковым». Она стала мне объяснять, где живут Осташенковы, к которым ушел доктор, но я понял только, что живут они где-то у реки, и прежним путем побежал к реке. Мне не хватало воздуху, сердце перекатывалось в груди, и кололо меня изнутри, будто меня набили мотками колючей проволоки. И вот опять старуха, сидящая на скамейке возле дома.
— А ты не внучек ли Шани Бородулиной будешь? — крикнула она мне вдогонку, но я ничего не ответил ей. «Шаня — что за дурацкое имя, — думал я на бегу. — Шаня. Шаня. Шаня».
Когда я добежал до места происшествия, здесь уже стояла толпа. Я протискался в середину. Колька лежал все так же. Возле него, на опилках и щепках, краснела лужица крови. Вот подъехала подвода, народ расступился; Кольку положили на подводу, голова его сухо ударилась о доски, и большой пегий конь оглянулся и тревожно фыркнул. Из кармана серой Колькиной курточки выпал толстый окурок папиросы «Сальве» и остался лежать на серых щепках. Подвода тронулась.
Я пошел было за телегой, но потом вернулся на прежнее место, сел на старое, серое бревно. Чувствовал я себя одиноким и несчастным, и этому ничем нельзя было помочь. Беда застала меня, как ливень застает пешехода на длинном мосту, — ни укрыться, ни убежать.
Толпа тем временем рассасывалась. Первыми убежали мальчишки, потом ушли мужчины, и только женщины еще стояли на берегу и обсуждали происшествие. Но вот и они стали расходиться. И чем меньше становилось людей на берегу, тем тоскливее было мне, будто каждый, уходя, уносил что-то такое, чего уже никогда мне не вернуть, будто эта толпа растаскивала все, что осталось на свете от Кольки.
— А ты-то чего ревешь? — подошла ко мне одна из женщин. — Не ты утоп, так и не реви!
— Мы с ним вместе были, с Колькой, — ответил я сквозь слезы.
— Вместе — двести, — отрезала женщина грубым голосом. — Ты сам-то откуда?
— Я нездешний, — ответил я.
— Вижу, что нездешний. У нас таких гопников не водится. Ты, выходит, беспризорник?
Я кивнул головой.
— А куда ты теперь пойдешь? Или, аки святой Симеон-столпник, так и будешь на бревне сидеть?
— Никуда не пойду, тебе какое
— Ты есть, верно, хочешь? — спросила она, пропустив мимо ушей мой грубый ответ.
— Хочу, да у тебя не спрошу, — ответил я и взглянул на нее. Это была высокая, не очень еще пожилая женщина, с лицом грубым, но не злым, а каким-то даже задумчивым. Одета она была чисто, но как-то неуклюже, безвкусно. В руках она держала букварь.
— Вот дела... — протяжно сказала она. — Голодный ты, я вижу, аки лев рыкающий.
Я промолчал. Сравнение со львом удивило и несколько приободрило меня.
— Ну, идем! — сказала она. — Нечего тут валандаться!
— В милицию? — спросил я.
— Ко мне пойдем. Накормлю, — отрезала она.
И я поплелся за ней. Мы свернули в узенькую улочку, потом прошли мимо огородов.
— Только Надьку мою не обижай, смотри, а то тебе плохо будет, — внезапно сказала она, обернувшись и грозно поглядев на меня.
«Очень мне нужна твоя Надька, — подумал я. — Какая-нибудь писклявка, кляузная девчонка». Мы свернули в улицу, нелепо широкую, немощеную, поросшую травой. Женщина стала переходить на другую сторону этой улицы, где за покосившейся изгородью, среди деревьев, стоял серый бревенчатый дом, одноэтажный, невзрачный, крытый дранкой. А рядом сверкал желтизной свежих бревен сруб нового дома, и оттуда доносился стук топора и слышно было, как перекатывали что-то тяжелое, и чей-то голос ритмично, с веселым напряжением выводил: «Подваливай! Подваливай! Подваливай! Давай!»
«Эта тетка, наверно, нэпманша, — подумал я про свою провожатую. — Ишь, одного дома ей мало, второй строит. А меня, верно, хочет эксплуатировать, доски заставит таскать». Но это соображение сразу же и отпало — нет, что-то не похожа она на нэпманшу.
Мы миновали криво висящую калитку и пошли по тропинке к дому. На скамеечке крыльца сидела молодая женщина в светлом шелковом платье, опрятная и миловидная. Она посмотрела на мою вожатую большими серыми глазами и спросила певучим грудным голосом:
— Что так поздно с ликбеза, Агриппина Ивановна?
— Да вот из-за гопника этого... — сердито и неопределенно ответила тетка. — Развелось их, пропади они пропадом!..
Женщина в шелковом платье пристально, спокойно-неодобрительно посмотрела на меня красивыми серыми глазами.
— Добрыми делами решили подзаняться, — сказала она тетке. — Ну что ж...
— Вы, Нина Петровна, готовку уже кончили? — грубо перебила ее тетка. — Плита свободна?
— Свободна, — сухо ответила Нина Петровна.
Агриппина повела меня дальше, в обход крыльца.
Когда я проходил мимо Нины Петровны, на меня повеяло духами — запах был вкрадчивый, прохладно-горьковатый. К сердцу моему подкатилась теплая волна, вспомнилось что-то, чего и не было. Бывает такое.
Мы с Агриппиной обогнули дом и через заднее, выходящее на огород крыльцо вошли в сени.
— Мойся, грешник египетский, — строго сказала Агриппина, подтолкнув меня к рукомойнику.
Мыться пришлось долго: она все стояла возле меня и понукала: