Собрание сочинений в 4 томах. Том 2. Повести и рассказы
Шрифт:
Хоть Надя была одних лет со мной, но я чувствовал, что она начитаннее и умнее меня. Правда, я объездил много городов, но ума это мне не прибавило: в городах я помнил только вокзалы. В Харькове был красивый вокзал, и там меня какой-то дяденька накормил борщом; в Киеве тоже был красивый вокзал, но там меня побили: думали, что я хочу украсть чемодан; в Одессе вокзал был так себе, но там моряки накормили меня и еще дали два куска сахару; кроме того, в Одессе было море, это я сам видел. А пока я бродяжничал, эта девчонка тихо жила в этом тихом городке и набиралась ума-разума. И удивляло меня не то, что она умнее меня, а то, что она этим не задается.
— Ты уже съел свое варенье, — прерывала
— Солить его, что ли! — отвечал я.
— Ладно уж, возьми ложечку моего варенья, — соболезнующе говорила она, приближая ко мне свое блюдце. — Тебе надо сочувствовать, ведь ты в чужедомье живешь.
Я привык к Агриппине, и мне уже не казалась странной ее отрывистая, грубоватая речь в сочетании с непонятными ни мне, ни ей самой библейскими изречениями. Я привык к ее грубой заботливости, как привыкают к тем теплым шерстяным фуфайкам неуклюжей домашней вязки, которые хоть и натирают шею и саднят кожу, но зато греют в любой мороз. Мне нравилось, что она всегда за делом, что она никогда не жалуется, нравилось, что она всегда говорит правду, что она всегда готова помочь кому угодно, — недаром, несмотря на ее грубость, все соседи ее уважали и часто обращались к ней за помощью и советом. Удивляло меня в ней только одно — что она недолюбливала своих постояльцев. А ведь это были спокойные, солидные люди. Две комнаты, которые они временно снимали у Агриппины, содержали они в чистоте и аккуратно платили за них. Сам Аркадий Степанович приходил домой обычно поздно, его и не видно было. Это был хорошо одетый, всегда бритый человек. И если Надя находила, что Нина Петровна похожа на Мери Пикфорд, то Аркадий Степанович напоминал мне Дугласа Фербенкса — только усов не хватало. Они не походили на других встречавшихся мне в жизни людей и потому казались таинственными. Наверно, думалось мне, у них свои, непонятные другим интересы, своя жизнь, и когда они остаются одни, у них свои разговоры, умные, интересные, непонятные другим жителям этого захолустного городка. С посторонними же они говорили только о делах и деньгах, и о том, что деньги даются тяжело и что в городке негде купить хорошей одежды и мебели.
Отставная монашка Зинаидка, как и Агриппина, не любила Коркиных, — наверное, из зависти, думал я. Однажды она, проходя к Агриппине мимо крыльца, где сидела Нина Петровна, спросила ее ехидным голосом:
— В новый дом-то, сестра моя во Христе, скоро въедете?
— Скоро, — ответила Нина Петровна.
— Четыре комнаты в доме-то, говорят, будет?
— Четыре, — ответила Нина Петровна.
— Ну, одна, значит, столовая, другая гостиная, третья — самая главная — спальня, а четвертая, верно, про запас под детскую? Уж будет у вас, верно, херувим какой-нибудь, голубка?
— Никаких херувимов, — брезгливо поджала губы Нина Петровна. — Четвертую комнату будем сдавать. Мы с мужем высчитали, что если будем сдавать комнату, то через двадцать семь лет дом окупится.
— Ну, будь по-вашему, голубка, — шутовски поклонилась Зинаидка, — вы прямо игуменья премудрая, все разрешили: тут тебе и трактир, тут тебе и сортир, тут тебе и ликованье ангельское!..
— Все глупости говорите, — презрительно сказала Нина Петровна своим певучим грудным голосом. И мне стало обидно за нее, что какая-то Зинаидка говорит с ней как с какой-нибудь обыкновенной женщиной.
Да, думал я, может, в Нине Петровне и не все хорошо, но не любят ее не за то, что в ней плохо, а за то, что она умнее и красивее других, а к плохому в ней только придираются. На белом-то всякое пятнышко видно.
Мы с Надей часто ходили на постройку, смотреть, как работают плотники, и всегда видели
— Постойте, куда вы это несете? — спросила она своим певучим голосом.
— Да домой, для плиты, Нина Петровна.
— Нет, уж оставьте это для меня, — мягко возразила она, — ведь и я плиту топлю.
Она ловко развязала веревку и сама, своими маленькими, округлыми загорелыми руками взяла охапку и отнесла ее под навесик возле старой березы.
— Вот так будет справедливо, — удовлетворенно сказала она.
Ничего не скажешь, это было справедливо, но я почему-то ждал от нее другой какой-то справедливости. Я все время ждал от нее чего-то особенного, чего-то такого, что сразу бы и навсегда возвысило ее над всеми людьми.
Не нравились мне скучные ее рассуждения и мелкая практичность, но сама она нравилась. Я был уверен, что эти однообразные, мелкие заботы, эти денежные разговоры — только ничтожный слой в ее жизни, и оттого, что я еще не знаю людей, мне виден только этот маленький краешек ее жизни. Мне казалось, что у нее есть другая, настоящая жизнь — широкая, красивая, но недоступная и непонятная мне.
По утрам я любил смотреть издали, как Нина Петровна сидит на скамеечке крыльца и, слегка прищурясь, смотрит вперед, на свою постройку. Сквозь зубчатые, выщербленные края драночной крыши крыльца пробивались косые солнечные лучи, и она сидела словно за золотым частоколом, светлая и легкая.
Еще я любил наблюдать, как идет она утром по дорожке сада на рынок — неторопливо, с милым и озабоченным лицом. Я нарочно старался к минуте ее возвращения быть возле крыльца, чтобы она прошла мимо меня. Она шла по дорожке легкой, пружинящей походкой, плетенная из белого корья корзиночка с продуктами покачивалась в ее руке в такт шагам. Ее яркий, слегка подкрашенный рот был как алый мотылек.
— Здрасьте, Нина Петровна, — робко говорил я.
— Здравствуй, мальчик! — спокойно отвечала она, скользнув по мне большими серыми глазами.
Она всходила на крыльцо, оставив струю запаха духов, смешанную с еле уловимым запахом пота. Поставив корзиночку на перила, она привычным, плавным движением закидывала руки за голову и поправляла прическу, и тогда под мышками на шелковой цветной блузе видно было влажное пятно, и синие цветы казались на этом месте тусклыми, выцветшими. Мне было чуть стыдно и в то же время приятно глядеть на нее. А она садилась на скамеечку и, промолвив, ни к кому не обращаясь; «Не умеют у нас делать обувь!», снимала белые туфли на высоких каблуках и ставила их на перила. Вытянув красивые полные ноги и стараясь не касаться ими досок пола, чтоб не запачкать чулки, она сидела и со спокойной улыбкой смотрела вперед, туда, где золотились стены ее нового дома. Я уходил в сад, но, уходя, оглядывался. В волосах ее переливалось солнце, и туфли ее, как пара голубков, белели на серых перилах.
Я садился на скамейку возле копанки. От нее тянуло прелью, запахом водяной травы. В зеленоватой воде деловито шныряли головастики. Я сидел и думал о том, что если я, паче чаяния, когда-нибудь и женюсь, то только на такой вот красивой и необыкновенной женщине, как Нина Петровна. А случится это, очевидно, так. Я буду сидеть в цирке, и вдруг тигр на арене взбесится и выпрыгнет в публику. Начнется всеобщая паника. Неизвестная красавица, сидящая в соседнем кресле, упадет без сознания. Но я выну наган и пристрелю зверя. «Где я, что со мной?» — спросит красавица, приходя в сознание. «Не волнуйтесь, гражданка, я пришил этого тигра из шпалера», — равнодушным голосом отвечу я. Тогда она полюбит меня на веки веков.