Собрание сочинений в 4 томах. Том 4
Шрифт:
В те годы я еще не знал, что деньги — бремя. Что элегантность — массовая уличная форма красоты. Что вечная ирония — любимое, а главное — единственное оружие беззащитных.
Все они, разумеется, нравились женщинам. Завистники считают, что женщин привлекают в богачах их деньги. Или то, что можно на эти деньги приобрести.
Раньше и я так думал, но затем убедился, что это ложь. Не деньги привлекают женщин. Не автомобили и драгоценности. Не рестораны и дорогая одежда. Не могущество, богатство и
Тася как бы взошла над моей жизнью, осветила ее закоулки. И вот я утратил спокойствие. Я стал борющимся государством, против которого неожиданно открыли второй фронт.
Раньше я был абсолютно поглощен собой. Теперь я должен был заботиться не только о себе. А главное, любить не только одного себя. У меня возникла, как сказал бы Лев Толстой, дополнительная зона уязвимости.
Жаль, что я не запомнил, когда это чувство появилось впервые. В принципе, это и был настоящий день моего рождения.
Жизнь, которую мы вели, требовала значительных расходов. Чаще всего они ложились на плечи Тасиных друзей. Разумеется, эти люди меня не попрекали. И вообще проявляли на этот счет удивительную деликатность. (Возможно, из презрения ко мне.) Короче, я болезненно переживал все это.
Вспоминаю, как доктор Логовинский незаметно сунул мне четыре рубля, пока Тася заказывала автомобиль. Видно, догадался о чем-то по моему растерянному лицу.
Помню, меня травмировала сама эта цифра — 4. В ней была заложена оскорбительная точность. Четыре рубля — это было, как говорится в математике, — необходимо и достаточно. Что может быть оскорбительнее?
Сначала я продал мою жалкую библиотеку, которая чуть ли не целиком умещалась на тумбочке в общежитии. Потом заложил шерстяной спортивный костюм и часы. Я узнал, что такое ломбард с его квитанциями, очередями, атмосферой печали и бедности.
Пока Тася была рядом, я мог не думать об этом. Стоило нам проститься, и мысль о долгах выплывала, как туча.
Я просыпался с ощущением беды. Часами не мог заставить себя одеться. Всерьез планировал ограбление ювелирного магазина.
Я убедился, что любая мысль влюбленного бедняка — преступна.
Занимая деньги, я не имел представления о том, как буду расплачиваться. В результате долги стали кошмаром моей жизни.
Карман моего пиджака был надорван. Мои далеко не лучшие, однако единственные брюки требовали ремонта.
Разумеется, я мог бы подрабатывать, как и другие, на станции Московская товарная. Но это значило бы оставить Тасю без присмотра. Хотя бы на пять-шесть часов. Короче, это было исключено.
Всех людей можно разделить на две категории. На две группы. Первая группа — это те, которые спрашивают. Вторая группа — те, что отвечают. Одни задают вопросы. А другие молчат и лишь раздраженно хмурятся в ответ.
Я слышал, что пятилетние дети задают окружающим невероятное количество вопросов. До четырехсот вопросов за день.
Чем старше мы делаемся, тем реже задаем вопросы. А пожилые люди их совсем не задают. Разве что профессора и академики — студентам на экзаменах. Причем ответы академикам заранее известны.
Человека, который задает вопросы, я могу узнать на расстоянии километра. Его личность ассоциируется у меня с понятием — неудачник.
Тасины друзья не задавали ей вопросов. Я же только и делал, что спрашивал:
— Почему ты вчера не звонила?
— Не могла.
— А может, не хотела?
— Не могла. К нам приходили гости, тетка с братом.
— И ты не могла позвонить?
— Я же позвонила… Сегодня.
— Ты могла этого не делать.
— Перестань.
— Ладно. Не позвонила и ладно. Важно другое. Важно, что ты не захотела позвонить. Могла и не захотела…
И так далее.
К этому времени моя академическая успеваемость заметно снизилась. Тася же и раньше была неуспевающей. В деканате заговорили про наш моральный облик.
Я заметил — когда человек влюблен и у него долги, то предметом разговора становится его моральный облик.
Особенно беспокоил меня зачет по немецкой грамматике. Сначала я вообще не думал об этом. Затем попытался одолеть эту самую грамматику штурмом. В результате безоблачно ясное неведение сменилось искусительным тревожным полузнанием.
Все немецкие слова звучали для меня одинаково. Разве что кроме имен вождей мирового пролетариата.
Странные мечты я лелеял. Фантастические картины рисовались моему воображению.
Дело в том, что у преподавательницы немецкого языка Инны Клементьевны Гаук был шестнадцатилетний сын. Так вот, иду я раз по улице. Вижу — бедного мальчика обижают здоровенные парни. Я затеваю драку с этими хулиганами. На их крики о помощи сбегается вся местная шпана. Кто-то бьет меня ножом в спину.
— Беги, — шепчу я малолетнему Гауку.
Последнее, что я вижу, — трещины на асфальте. Последнее, что я слышу, — рев «неотложки». Темнота…
Инна Клементьевна навещает меня в больничной палате:
— Вы спасли жизнь моему Артурке!
— Пустяки, — говорю я.
— Но вы рисковали собой.
— Естественно.
— Я в неоплатном долгу перед вами.
— Забудьте.
— И все-таки, что я могу сделать для вас?
Тогда я приподнимаюсь — бледный, обескровленный, худой, и говорю: