Собрание сочинений в 4 томах. Том 4
Шрифт:
Мне казалось, что я не должен радоваться. Не должен открыто выражать свои чувства. Показывать Тасе, как она мне дорога.
Я притворялся сдержанным. Хотя догадывался, что утаить любовь еще труднее, чем симулировать ее.
Больше всего мне нравились утренние часы. Мы выходили из дома. Шли по освещенной фонарями улице. Завтракали в кафе на площади Мира.
Мы целую ночь были вместе. И теперь, после этой чрезмерной близости, равнодушие окружающих, все многообразие их далекой жизни — успокаивало нас.
В
— Я так счастлива…
Каждое утро я выходил из дома, пытаясь найти работу. Я бродил по товарным станциям, читал объявления, расспрашивал знакомых.
Иногда мне предлагали работу. И я мог сразу же приступить к ней. Но почему-то отказывался. Что-то останавливало меня, Я думал — ну что от этого изменится? Возникнет лишь иллюзия порядка, которая тотчас же будет развеяна надвигающейся грозой. Я знал, или догадывался, что мои проблемы, в сущности, неразрешимы.
Почему я даже в шутку не заговаривал с Тасей о женитьбе? Почему с непонятным упорством избегал этой темы?
Очевидно, есть во мне инстинкт собственника. И значит, я боялся ощутить Тасю своей, чтобы в дальнейшем не мучиться, переживая утрату.
Став ее законным мужем, я бы навсегда лишился покоя. Я бы уподобился разбогатевшему золотоискателю, который с пистолетом охраняет нажитое добро.
Я продолжал задавать ей вопросы. Причем в такой грамматической форме, которая содержала заведомое отрицание:
— Ты не поедешь ко мне? Ты не желаешь меня видеть? Ты больше не любишь меня?..
Может, надо было кричать:
— Поедем! Я с тобой! Люби меня!
И вот однажды я сказал: «Ну хочешь, мы поженимся?»
Тася удивленно посмотрела на меня. Ее лицо стало злым и торжествующим. Кроме того, в нем была обыкновенная досада. Я услышал:
— Ни за что!
С тех пор я уговаривал ее каждый день, приводил разнообразные доводы и аргументы. Целый год уклонялся от разговоров на эту тему, а сейчас без конца повторял:
— Мы должны пожениться… Что подумают твои родители?.. Зачем нам ложная свобода?!.
И так далее.
Мысленно я твердил:
«Только бы она не уходила. Я буду работать. Буду дарить ей красивую одежду. Если потребуется, буду воровать. Я перестану задавать ей вопросы. Не буду мстить за то, что полюбил…»
При этом я клялся:
«Как только мы помиримся, я сам уйду. Сам. Первый…»
Однажды мы шли по городу. Продуваемые ветром улицы были темны, фары машин пронизывали завесу мокрого снега. Я молчал, боясь огорчить Тасю, вызвать ее раздражение.
Я думал — сейчас она взглянет на часы. Сейчас замедлит шаг возле троллейбусной остановки. Потом уедет, а я останусь здесь. На этой освещенной полоске тротуара. Под этим снегом.
Окажись вместо меня кто-то другой, я бы нашел простые и убедительные слова. Я бы сказал:
«Твое положение безнадежно. Ты должен уйти. Мир полон женщин, которые тебя утешат. А сейчас — беги и не оглядывайся…
Ты с детства ненавидел унижения. Так не будь лакеем и сейчас…
Ты утверждаешь, что она жестока? Ты желал бы объясниться по-хорошему?
Что же может быть хорошего в твоем положении? Зачем эти жалкие крохи доброты — тебе, которому она целиком принадлежала?..
Ты утверждаешь — значит, не было любви. Любовь была. Любовь ушла вперед, а ты отстал. Вон поскрипывает табличка. Кусок зеленой жести с номером троллейбуса. Троллейбуса, который отошел…
Ты жалуешься — я, мол, не виноват. Ты перестал быть человеком, который ей необходим. Разве это не твоя вина?..
Ты удивляешься — как изменилась эта девушка! Как изменился мир вокруг!
Свидетельствую — мир не изменился. Девушка осталась прежней — доброй, милой и немного кокетливой. Но увидит все это лишь человек, которому она принадлежит…
А ты уйдешь».
Вереница зданий проводила нас до ограды. Мы больше часа сидели под деревьями. Каждая веточка с ее зимним грузом отчетливо белела на темном фоне.
Я молчал. Переполненная страхом тишина — единственное, что внушало мне надежду.
Раз я молчу, еще не все потеряно. Беда явится с первым звуком. Не случайно в минуты опасности человек теряет дар речи. Затем раздается его последний крик. И конец…
Так значит, молчание — есть порука жизни. А крик — соответственно — убивает последнюю надежду… Где это я читал:
Быть может, прежде губ уже родился шепот,И в бездревесности кружилися листы…Любой ценой я захотел избавиться от этих тяжких мыслей. Я потянул Тасю за руку. Сжал ее кисть, такую хрупкую под варежкой. Повел ее к себе.
Кажется, это был мой первый естественный жест за всю историю наших отношений.
Дома я зажег лампу. Тася опустила руки. Она не скинула платье. Она выступила, избавилась от него. Как будто лишилась вдруг тяжелой ноши.
Я начал стаскивать одежду, кляня персонально все ее детали — сапожные шнурки, застежку-молнию. Шнурки в результате порвал, а молнию заклинило.
Наконец Тася укрылась простыней. Она достала сигареты, я варил кофе.
Но кофе остыл. Мы к нему едва притронулись…
Было очень рано. Я сунул ноги в остывшие шлепанцы. Тася открыла глаза.
— И утро, — говорю, — тебе к лицу. Ну, здравствуй.
Я увидел мои грубые башмаки и легкие Тасины сапожки. Они были как живые существа. Я их почти стеснялся. Рядом на стуле плоско висели мои гимнастические брюки.