Собрание сочинений в 4 томах. Том 4
Шрифт:
— Джин энд тоник.
— Сколько?
— Четыре двойных?!
— Вы кого-нибудь ждете? — поинтересовался бармен.
— Да, — ответила моя новая знакомая, — скоро явится вся баскетбольная команда.
Я выпил, заказал еще.
Энн Фридмен молчала. Хотя в самом ее молчании было нечто конструктивное. Наша бы давно уже высказалась:
— Закусывай. А то совсем хорош!
Кстати, в американском баре и закусывать-то нечем.
Молчит и улыбается.
Надо ли говорить о том, что я сразу решил жениться? Забыв обо всем на свете. В том числе и о
На следующих четырех двойных я подъехал к теме одиночества. Тема, как известно, неисчерпаемая. Чего другого, а вот одиночества хватает. Деньги у меня, скажем, быстро кончаются, одиночество — никогда.
А девушка все молчала. Пока я не спросил о чем-то. Пока не сказал чего-то лишнего. Бывает, знаете ли, сидишь на перилах, тихонько раскачиваясь. Лишний миллиметр — и центр тяжести уже где-то позади. Еще секунда — и окунешься в пустоту. Тут важно сразу же остановиться. И я остановился. Но еще раньше прозвучало и имя — Стивен. Стивен Диксон — муж или жених. Вскоре мы с ним познакомились. Ясный взгляд, открытое лицо и совершенно детская, почти младенческая улыбка. (Как это они все друг друга находят?!)
Ладно, думаю. Ограничимся совместной творческой работой. Не так обидно, если блондинка исчезает с хорошим человеком.
Родители Энн Фридмен — польские евреи. Отец два года провел в советском лагере. Более или менее свободно говорит по-русски. Но с акцентом, разумеется. Однако вот что удивительно: когда Грегори переходит на лагерную «феню», акцент без следа исчезает. И матом он ругается без всякого акцента. По-моему, тут есть над чем задуматься.
Энн Фридмен родилась уже в Нью-Йорке Занималась на славистском отделении. Написала потрясающую диссертацию о Чехове.
И вот ей рекомендовали заняться моими сочинениями. Энн позвонила, и я выслал ей тяжелую бандероль. Затем она надолго исчезла. Месяца через два позвонила снова и говорит:
— Скоро будет готов черновой вариант. Я пришлю вам копию.
— Зачем? Я же не читаю по-английски.
— Разве вас не интересует перевод? Вы сможете показать его знакомым.
(Как будто мои знакомые — Хемингуэй и Фолкнер.)
Откровенно говоря, я не питал иллюзий. Вряд ли перевод окажется хорошим. Ведь герои моих рассказов — зеки, фарцовщики, спившаяся богема. Все они разговаривают на диком жаргоне. Большую часть всего этого даже моя жена не понимает. Так что же говорить о молодой интеллигентной американке? Как, например, можно перевести такое выражение — «Игруля с Бомбиловки»? Или — «Фиговатый конь породы»? И так далее.
И вообще, молодая блондинка, к тому же хорошая переводчица — это слишком. Так не бывает.
Энн Фридмен сдержанно прибавила:
— Мне кажется, перевод хороший.
Я думал, что ослышался. Нет, именно так и сказала — «перевод хороший». То есть небрежно похвалила собственную работу.
Впоследствии я убедился — так принято. Скромность в Америке не является первоочередной добродетелью. А ложная скромность — тем более. Даже в анкетах при трудоустройстве есть графа: «Как вы оцениваете собственные профессиональные качества?»
Энн Фридмен сказала — перевод хороший. И перевод действительно оказался хорошим. Мои друзья, прекрасно знающие английский, говорили:
— Читая ее переводы, мы слышим твой голос.
Я у Бродского спросил по телефону:
— Вы мой рассказ читали?
— Читал.
— А перевод читали?
— Читал.
— Ну и как?
— Перевод замечательный.
Затем он то ли уточнил, то ли исправился:
— Адекватный.
Позже я буду дружить с очаровательной неглупой Лайзой Такер. Которая также изъявит желание заняться моими рассказами. И я спрошу ее:
— Вы что-то уже переводили с русского?
— Да, — ответит Лайза, — я перевела стихи Цветаевой.
И добавит:
— В моих переводах они звучат лучше, чем в оригинале.
Вот этого я уже перенести не смогу. И дружба наша, к сожалению, прервется.
Я сказал Энн Фридмен:
— Мы должны обсудить некоторые финансовые проблемы. Платить вам я не в состоянии.
— Да, знаю. Мне говорили.
— Если хотите, будем соавторами. В случае успеха гонорары делим пополам.
Предложение было нахальное. Какие уж там гонорары! Если даже Набоков был вынужден преподавать.
Энн согласилась. Кстати, это был единственный трезвый и дальновидный финансовый шаг, который я предпринял в Америке.
И вот она звонит:
— Я отослала перевод Иосифу. Он передал рукопись в «Ньюйоркер». Им понравилось. Через два-три месяца рассказ будет напечатан.
Я спросил:
— «Ньюйоркер» — это газета? Или журнал?
Барышня даже растерялась от моего невежества. С таким же успехом я мог бы поинтересоваться: «Нью-Йорк это, простите, город иди деревня?»
Слышу:
— «Ньюйоркер» — самый престижный журнал в Америке. Они заплатят вам несколько тысяч.
— Ого!
Откровенно говоря, я даже не слишком удивился. Наверное, потому, что слишком долго всего этого ждал.
Линда Ашер — заведующая отделом прозы в «Ньюйоркере». Она же с восьмидесятого года мой постоянный редактор.
Линда позвонила мне в конце июля. Пригласила на ланч в ресторан «Алгонкуин», угол Сорок третьей и Шестой. Я почему-то сразу догадался, что это шикарный ресторан.
Звоню Энн Фридмен, спрашиваю:
— Как я должен быть одет?
Слышу:
— Ведь ты же писатель, артист. Ты можешь одеваться как угодно. А днем — тем более. Так что не обязательно являться в смокинге. Можно и в обыкновенном светлом костюме.
Неплохо, думаю. У меня и пиджака-то человеческого нет. Есть свитер, вязаный жилет и джинсовая куртка.
Звоню поэту Льву Халифу. Благо мы с ним одинаковой комплекции. Халиф мне уступает голубой пиджак, который ему дали в синагоге. И галстук цвета вянущей настурции.