Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
Шрифт:
9
Однажды он стоял в карауле у порохового погреба. Медленно текла ночь, черная, густая. Он шагал по тропинке взад и вперед и всматривался в темень, вслушивался в шорохи. Внизу у порохового погреба тихо повизгивала собака, раздавались тяжелые шаги, поскрипывал снег, — это бродил Покровский, — часовой у погреба. Когда Алеша доходил до конца своей тропинки, Покровский был уже на другом конце своей. Они шагали мерно, как маятники. Один вверху, другой — внизу. Их пути не встречались. Их шаги отстукивали время. Медленно, по капле, струилась тягучая, густая ночь.
Караульный начальник сказал Алеше:
— Как взойдет
Пост был ночной, добавочный. Его ввели недавно, — пронесся слух, что в горах на границе шалят.
Карнач наказал Алеше бдительнее всматриваться в горы. Он всматривался, — ничего не видел. Ночь. Темень. Глухие шорохи. Он прислушался: нет, это ветер.
Изредка он поглядывал на восток — рассвет еще не скоро. Показалось, что никогда вообще не будет рассвета. Горы так плотно, так черно нависли вокруг, ночь была такая темная и густая, что, казалось, никаких сил солнца не хватит, чтобы справиться с этой тьмой. Не пробиться ему! Никогда еще не видал Алексей такой темной ночи.
Протер снегом глаза. Снова зашагал. Справа была высота 537, за ней 715, слева — горная тропа к Грельскому перевалу, на восток — Сахарная Головка, на юг — высота 523. Он окинул взглядом все холмы и горы одну за другой, словно делал смотр своему хозяйству. Горы принадлежали сейчас ему. Он отвечал за них. Он снова прислушался: в горах шумел ветер.
Не первый раз стоял он в карауле. Но всякий раз было ожидание: сегодня, наконец, что-нибудь случится. Он ждал, судорожно стискивая винтовку. Но смена кончалась, и ничего не происходило. Уходил с поста разочарованный.
Он подумал: «Если бы сейчас Ковалев шел по этой тропинке, я, не окликнув, убил бы его».
Этой ночью Ковалев опять приходил в караульное помещение — Алексей знал, что он придет, он всегда приходил, когда Алеша стоял в карауле. Откуда узнавал он это? Неужели каждый раз просматривал список суточного наряда? «Как же он ненавидит меня!»
Ковалев всегда находил какие-нибудь упущения. И наутро командир роты или командир взвода вызывали к себе Гайдаша и хмуро говорили ему:
— Помощник начальника штаба полка опять остался недоволен вами. Вы плохо отдали рапорт. У вас было грязно в казарме. Вы не сумели ответить на вопросы из устава... Мне приходится краснеть за вас.
Все это должен был молча выслушивать Алеша. Иногда ему хотелось рассказать им. кто такой Ковалев. Но что он может рассказать? Они все знают, он ничего не скрыл. «Но он враг, враг...» — «Докажите», — скажут ему. И нечего им ответить.
Ковалев травил его осторожно и методично. Алеша чувствовал на себе его пальцы, но придраться было не к чему: Ковалев спрашивал только службу.
Скрипя сапогами, входил помначштаба в караулку, сразу же находил непорядки, распекал всех, потом садился и начинал экзамен. Он был комендантом гарнизона, он имел право спрашивать. Он спрашивал, что будут делать часовые в случае пожара и в случае газовой тревоги и кто кому какой доклад должен делать и кому не делать, и после каждого вопроса поворачивался к Гайдашу:
— А вы как думаете, Гайдаш?
Красноармейцы ненавидели Ковалева, — это с радостью заметил Алеша. Они ненавидели его чутьем, нюхом. Ненавидели его суховатое обращение с ними, его мелочную придирчивость. Он умел молчаливо и корректно издеваться над бойцами. Сухим, степенным голосом он задавал какой-нибудь каверзный вопрос из гарнизонного устава и молча ждал ответа. Он ждал минуту, две, три, пять. Ждал молча, не понукая, не подбадривая, не поясняя, а только глядя в упор на красноармейца холодным, пронизывающим взглядом. И все вокруг молчали, как бы в оцепенении.
И когда всем становилось невмоготу, Ковалев медленно поворачивался к Алеше и спрашивал его, улыбаясь кончиками губ:
— Ну, а вы как думаете, Гайдаш?
«Я бы убил его. Это враг», — снова сказал себе Алеша, и ему представилось: ночь, шорох на тропинке, идет Ковалев, поскрипывая сапогами, постукивая плеткой о голенища. Это одно мгновение — прицелиться и... Он зажмурился. Потом открыл глаза. Блеснула под фонарем колючая проволока. Внизу тихонько завыла собака.
— Кто идет? — раздался окрик внизу. Потом тишина. Щелканье затвора. Опять тишина. Собака стихла. Что померещилось Покровскому? Прислушался: в горах было тихо. Ветер улегся. Тишина...
«Какое я имею право убивать или не убивать? Это дело трибунала. Лучше не думать об этом...» Что сейчас делают ребята, Павлик, Рябинин, Мотя? Спят, поди. Спят. Тихо, покойно. А Любаша? Вышла ли она замуж? Пусть выходит. Пусть, пусть. Пусть будет счастлива. Пусть все будут счастливы: и Павлик, и Рябинин, и Мотя. Спите спокойно, ребята. Спите, ничего. Я похожу за вас. Спите спокойно.
Он был бы, очевидно, отличным бойцом на фронте. Вот почему он любил караулы в горах, ночью. Он мечтал о том, чтоб из тьмы вдруг бросились на него враги, чем больше, тем лучше. Он никого не будил бы, он один бы стоял здесь на тропинке, стерег пороховой погреб, полк, сон товарищей. Если бы пуля сразила его, — что ж, он хорошо бы умер. Лучше, чем жил. С тоской вспомнил о казарме: «Что делается сейчас в караульном помещении? Карнач, вероятно, читает, — у него привычка шевелить губами при чтении. Он недавно здесь в полку выучился читать. Читает запоем и все, что попадет под руку. Одна смена спит, другая бодрствует, пьет чай, может быть, тихо болтает у печки».
Украдкой взглянул на восток. Там что-то посерело. Или только показалось?!
Когда солнце взойдет, он может смениться. Ночной пост станет ненужным. Но он и не хотел уходить отсюда. Зачем? Пойти опять в казарму, завалиться спать? Здесь было ему хорошо одному, среди черных, мрачных гор. Он караулил покой полка. Он караулил солнце. Когда солнце взойдет — он может и смениться, может и остаться здесь. Он шагал по тропинке, выходил за поворот и долго смотрел в сторону Грельского перевала. Оттуда вероятнее всего можно было ждать неожиданности. Он хотел, чтоб она случилась.
Вдруг запели петухи, хриплые, страстные. Они запели где-то далеко в горах, и им сразу отозвались петухи в городе. Их крик словно разорвал тьму, сразу стало сереть. Алексей повернулся лицом к востоку. Там за Сахарной Головкой что-то готовилось. Оттуда дрожащие и робкие побежали тени. Они поползли по горам, по земле, неуверенные, тусклые, осторожные.
Но на это нельзя долго смотреть, надо ходить по тропинке; поворачиваться спиной к востоку, теперь тени дрожат за его спиной, бегут впереди него по дорожке. Снег становится матово-тусклым, смятым. Когда он снова оборачивается лицом к востоку, там уже разыгрывается утренняя кутерьма. Он идет на восток медленно, стараясь продлить путь и увидеть больше. Он замечает, что край неба чуть подгорел, как корочка хлеба. Он еще не румяный, нет, а именно чуть подгоревший, золотистый, вкусный. Но румянец все ярче и ярче брызжет оттуда, небо пылает, светлеют горы, и теперь уже ясно видны турецкие снежные хребты (снег розовый), и город внизу, и пороховой погреб, и Покровский, шагающий по тропинке.