Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
Шрифт:
— Ну пошли «со слезами», — и жалобно затягивал:
Слезами залит мир безбрежный...
Но «со слезами» чаще всего приходилось идти первому взводу. И снова Гайдаш чувствовал на себе укоризненные взгляды товарищей, словно он один был виноват в том, что взвод плохо стрелял.
Один раз взвод понатужился и почти догнал третий взвод (до второго было далеко). Всего трех процентов не хватило, чтобы стать рядом с третьим взводом. Три ничтожных процента — но эти три процента и составлял как раз Алексей Гайдаш. Если бы он стрельбу выполнил — взвод догнал бы Кобахидэе, а если б выполнили еще трое стрелков, то догнали б и Угарного. Так узнал
Но был и другой счет. Его вел политрук Конопатин. В первом взводе было три коммуниста, в том числе и Гайдаш Алексей, член партии с 1926 года. Когда он один не выполнял зачетного упражнения по стрельбе, это означало, что тридцать три процента большевиков взвода стреляло плохо. Конопатин хмурился. В ротной партячейке Алексей значил уже только десять процентов. Вел свой счет и Горленко, комсорг. У него Гайдаш значил семь процентов. Одним процентом он был уже как стрелок роты и десятой процента как боец полка. Но и эта десятая учитывалась и падала на весы, создавая либо славу, либо позор полка. Ему вспоминался популярный в полку рассказ о поваре. Был года три тому назад здесь повар, его имя заботливо сохранило полковое предание — звали его Матвеем Блохиным. И поваром он был отличным, краснолицым, полнотелым и знающим свое дело. Он колдовал у себя на кухне над котлами, командовал кастрюлями и в хозроте считался личностью священной и неприкосновенной. Строевой муштрою его не утруждали.
Но однажды, на инспекторской стрельбе, инспектирующий потребовал, чтоб стрелял и повар. Весь полк отстрелял на «отлично» — и коноводы, и музыканты, и даже писаря. Теперь должен был стрелять повар, — инспектирующий вспомнил и о нем. И вот привели на стрельбище Матвея Блохина. Он даже колпака снять не успел — тут же на стрельбище ему кто-то сунул фуражку.
Весь полк следил за тем, как стрелял повар. В его руках была судьба полка. От результатов его стрельбы зависело, будут ли желанные сто процентов или какая-нибудь микроскопическая десятая испортит все дело. Он стрелял, поджав живот и покраснев от волнения. Он выполнил стрельбу, и командир полка, не выдержав, расцеловал его при всех и отдал ему свои часы.
Так и Алеша, лежа теперь на огневом рубеже и нажимая озябшим пальцем на спусковой крючок, чувствовал на себе невидимые взоры многих людей полка. Вот он нажмет сейчас спуск, и от того, куда полетит пуля, определится стрелковый успех полка, как определяется во время войны боевой успех часто от того, как будут стрелять и драться ее бойцы. Он начинал ощущать себя частью большого и слаженного механизма. Понятно, что всех раздражало, когда эта часть скрипела. Вокруг него гремели выстрелы, — стреляли его товарищи по отделению, по взводу, по полку. Может быть, удастся сегодня догнать третий взвод? Или даже второй? Второй, в котором Рунич, Сташевский, Ляшенко, Гущин и смешной, бравый Дымшиц, который, говорят, стал чуть ли не отличным стрелком.
В чем же секрет этого чудодейственного полета пуль? Неужели в самом деле только в том, как положишь руки, как подгонишь ремень, как нажмешь на спуск? То есть в сотне мелочей — в конечном счете — в добросовестной тренировке? Но какая тренировка!
И он по-прежнему стрелял «по настроению», иногда хорошо, а чаще скверно.
Он стал постоянным «стрелком оврага», — так называли тех, которые, не выполнив зачетного упражнения, ходили перестреливать на малое стрельбище в овраг. Вместе с ним долгое время ходил Сингатуллин из третьего взвода.
Сингатуллин застрял на второй задаче, Алеша — на третьей. Оба они перестреливали по многу раз. Вдвоем, после неудачной стрельбы, карабкались по отвесному скату оврага, волоча за собой винтовки. Сингатуллин вздыхал. Алеша понуро хмурился. Оба они были коммунистами . Сингатуллина недавно перевели из кандидатов
— Как я возьму, скажи пожалуйста? — объяснял он Алеше. — Разве могу я взять партбилет, если так плохо стреляю? Стрельбу выполню, — тогда возьму.
— А если не выполнишь?
— Как не выполню? Умру, а выполню. Мушка хитрая, а я хитрей. Я, понимаешь, товарищ, долго мушку понять не мог.
Однажды в овраге Сингатуллина не оказалось. Он победил мушку, ликвидировал свои хвосты и пошел за партбилетом.
В ротной ячейке уже всерьез стали поговаривать о Гайдаше.
— Какой он коммунист, — горячо доказывал на собрании командир отделения Карякин. — Я, товарищи, недавно в партии, еще даже кандидат, но коммунистов настоящих видел. Я видал в наших колхозах коммунистов — они впереди шли и всю массу за собой вели. Это — коммунисты! Был тракторист у нас партиец, Гречанинов ему фамилия, — так он лучшим трактористом был. Вот это коммунист! Я как в партию шел, так даже боялся: смогу ли стать парнем как следует? А Гайдаш плюет на все. Вот я говорю о нем, а он даже ухом не ведет, словно не его касается.
А на комсомольском собрании на Гайдаша напал Горленко.
— Пора всерьез нам потолковать о тебе, товарищ Гайдаш, — говорил он краснея. — Мы долго нянчились с тобой, оберегали. Мы слыхали, что ты старый и видный комсомольский работник...
— Я был комсомольцем, когда ты еще этого слова не слыхал, — перебил Гайдаш. — А ты лезешь меня учить!
— Тем более, — пожал плечами Горленко, — раз ты такой старый комсомолец, ты бы и должен был помочь нам. А как? Ты хоть единый раз пришел ко мне и сказал: «Знаешь, Горленко, ты парень молодой, надо бы вот как сделать! Приходи ко мне». Ну? Молчишь. А ведь мы с тобой еще в теплушке сдружились, большую я на тебя, как на человека, надежду имел. Вот, думал я, у этого парня буду большевистскому уму-разуму учиться. Я на тебя, если хочешь знать, как на... Э, да что говорить!
— Барином себя держишь в роте, Гайдаш, — подхватил Гущин. — Всем брезгуешь. Я прямо скажу, наши ребята и заговорить с тобой боятся. Лучше, говорят, и не связываться.
Все это молча слушал Гайдаш. Он не выступал, не оправдывался. Он продолжал притворяться равнодушным, презрительно пожимая плечами, но все это глубоко задевало и ранило его. Он упрямился еще, честнее было прийти и сказать прямо: «Я кругом виноват, товарищи. Точка на этом. Завтра я стану другим». Была минута — да, минута, не больше, когда он чуть не закричал и даже разозлился на себя за минутный порыв. «Это было бы унизительно склонить голову! Перед кем? Перед Горленко?» — «Перед ячейкой». Нет, он не сделает этого. Это унизительно. Почему унизительно? Прийти в свою организацию и сказать ей, что права она, а ты неправ. Что же выше организации? Разве не этой мужественной дисциплине учился он всю жизнь в комсомоле? Ты плохо учился, Алексей Гайдаш. «Ты ничего не понял и ничему не научился», — вспомнил он слова секретаря Цекамола.
— Ну и пускай! — упрямо мотнул головой.
— Неумный способ решать споры. Гайдаш! — он пожал плечами.
О нем говорили теперь на каждом ротном собрании, на собраниях во взводе и отделении, в партийной и комсомольской ячейке, в стенгазете. Иван Конопатин сурово порицал его в своих речах. Командир роты, добрейший Зубакин, разводил руками: «Первый раз вижу такого бойца».
В стенгазете, которую редактировал Стрепетов, имя Гайдаша стало чуть ли не нарицательным.
То рассказывалось о том, как неусыпный страж роты Гайдаш задремал в наряде и у него злоумышленники стащили штык. То помещался точный снимок койки Гайдаша, вызвавший общий смех. То выступала с жалобой на владельца грязная заржавевшая саперная лопатка. Пошла гулять по роте частушка, имя Гайдаш рифмовалось в ней со словом «ералаш».