Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
А в гостиной началось то, что бывало каждый вечер вот уже четвертый месяц. Миля звонко смеялась, шалила, надевала на него венок из нарезанных бумажек или садилась к пианино и играла. Он не знал, очень ли хорошо она играет или так себе, — только бежало из-под ее маленьких живых рук грустное, и он готов был слушать не отрываясь.
Или вдруг встанет она, подумает, принесет альбом, и они, усевшись близко, наклонившись и слыша сдержанное дыхание друг друга, рассматривают новые снимки картин заграничных выставок.
— Отчего вы не поступили после гимназии на курсы?
— Много будете знать, скоро состаритесь...
И, немного помолчав, спросила:
— Я для вас — невежественная, провинциальная барышня? Кисейная... да? да?.. — заглядывала она ему в глаза, и искорки смеха дрожали в ее глазах. — Подвивает себе волосы, бренчит на пианино, ничего не делает...
— Ну, вот еще...
— Ага, покраснел, покраснел!! Ура!.. Покраснел...
— Да нет же, чего мне краснеть.
А она закружилась посреди гостиной и сделала ему реверанс.
Небо очистилось, когда он шел домой, и над крышами высыпали звезды. У фонарей, озаренные, дремали извозчики. Улицы были пусты. Только с бульваров, где темнели купами деревья, со скамей слышался смех, сдержанный говорок. С окраин доносились томные собачьи голоса, и те устало замирали.
Малоруков пошел мимо дома, глянув на него как на чужой. Долго ходил по улицам, пока собор, дома, деревья не стали выступать в зачинающемся утре.
А когда засыпал, думал: «Так вот оно счастье какое! Как оно пришло? Почему? Почему именно мне такое огромное, а сколько с разбитым, больным сердцем?..» Да не додумал, уснул.
Раз зашел за ней, пошли гулять в сад городской. Она взяла его под руку и, доверчиво взглядывая в глаза, говорила:
— Мама умерла четыре года назад. Я кончала гимназию. Очень хотелось на медицинские, только не могла папу бросить. Надо ему растить детей, так трудно с ребятишками мужчине.
У него стеснило дыхание. Так захотелось сделать ей что-нибудь ласковое, проявить как-нибудь нежность и... и, может быть, приоткрыть уголок своего счастья перед другим. И сказал:
— У вас никто не бывает? Вам, наверное, скучно. Позвольте привести моего товарища — славный малый, веселый, остроумный. А то, я думаю, я вам надоел.
— Не ломайтесь, пожалуйста. Знаете, мне никого не надо. Впрочем, приведите. Я приглашу подруг, будем петь, устроим литературный вечер.
В следующую субботу он привел товарища.
— Ферзенко, — отрекомендовал его.
Собралась молодежь. Было весело, пели, читали, декламировали. У Ферзенко оказался славный баритон, которым он умело владел. Ферзенко действительно оказался остроумным, находчивым, с заразительной молодой беспечностью.
С Мили, оживленной и раскрасневшейся, Малоруков не сводил восхищенных глаз.
Провожая его, она пожала крепко руку, блеснув благодарно глазами:
— Спасибо, спасибо вам, милый! Как сегодня удачно и оживленно прошел вечер!
Малоруков был на седьмом небе, а через месяц, осунувшийся и с горькой чертой у губ, стоял у круглого столика, положив руку на альбом, стоял, высокий, строгий и сухой, только волнистые светлые волосы придавали ему юношеский вид.
Она беспокойно молчала, пощипывая мизинец. Молчание томительно тянулось.
— Ну, хорошо... Я знаю, я виновата... Я гадкая... Я вам столько... столько...
У нее задрожали губы и блеснули слезы в глазах. И вдруг блеснул гнев в них:
— За что вы меня мучаете?
И убежала.
Малоруков постоял.
«Вот и все».
И как не было логики в его любви, а на все молча и неопровержимо отвечала только своим видом прелестная головка в рамке кудрей, так не было логики ни в ее словах, ни в слезах, ни в гневе. Но и за слезами и за гневом блестело неподавимое счастье, которое дал ей другой.
Малоруков вышел и пошел по улице, опустив голову, а когда поднял ее, удивился: над головой стояло солнце, шептались деревья в садах и белели маленькие домики окраины, а с обрыва виднелся луг и на нем петлями блестела речка.
Тогда он повернулся и пошел назад домой, все время не в силах поднять голову, и думал. Мучительность была в том, что о чем бы он ни думал, всегда, как по кругу, приходил к одному и тому же: прелестное личико в раме кудрей, удивленно раскрытые, милые глазки, полуоткрытый маленький рот, и все это без слов, без усилия убедить его в чем-либо. И тогда, закрывая на минуту глаза и натыкаясь на прохожих, он шел и шел, а когда поднял голову, стояли над головой звезды, справа темнела роща, уходя за увал, слева белела стена кладбища; слабо млел церковный крест.
Малоруков присел у стены. Город внизу смутно блестел точно рассыпанными огнями. Неясный, смягченный, замирающий гул чудился оттуда. Малоруков почувствовал такую усталость, едва голова держалась — два раза прошел насквозь город. Но когда посидел и усталость стала проходить, снова из мглы, заслоняя и темную рощу, и неясно белевшую стену, проступало в рамке кудрей чуть бледное лицо.
Защищаясь, он с усмешкой смотрел и сказал:
— Таких, как она, тысячи.
А она молча смотрела на него:
— ...От курсов отказалась... чтоб детишек вырастить... папе трудно…
Тогда он вскочил и зашагал к городу, а кто-то над ухом: «одна... единственная...» Утром, когда он пришел в суд с портфелем и во фраке, его не узнали: острое, обтянутое лицо, ушедшие в глубину глаза.
— Что вы, батенька!.. Что вы это вздумали на арестантское положение? — смеясь, спрашивали товарищи, глядя на его угловатую, под нолевой номер остриженную голову.
— Что-с?
Он останавливал неподвижные глаза на спрашивавшем и смотрел не моргая, пока тот не отходил в смущении.