Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Шрифт:
Зерло не допустил его на репетицию.
— Для начала вы должны увидеть нас с лучшей стороны, — объяснил он, — а потом уж можете заглянуть нам в карты.
Но вечером друг наш в полной мере насладился спектаклем. Впервые видел он театр, доведенный до такого совершенства. Казалось, всем актерам присуща отменная одаренность, счастливые внешние данные, высокое и ясное понятие о своем искусстве, и все же они не были равны друг другу; но они взаимно поддерживали, подавали, воодушевляли друг друга и были очень точны и четки в своей игре. Сразу чувствовалось, что Зерло — душа всего этого, да и показал он себя в самом выгодном свете. Веселый нрав, сдержанная живость, точное чувство меры при большом имитаторском даровании — вот что восхищало в нем, едва только он выходил на подмостки,
Его сестра Аврелия не уступала ему и успех имела даже больший, глубоко трогая сердца людей, меж тем как он успешно старался их радовать и развлекать.
Через несколько дней, проведенных не без приятности, Аврелия позвала нашего друга к себе. Он поспешил к ней и застал ее лежащей на софе; она, по-видимому, страдала от головной боли и не могла скрыть сотрясавшую все тело лихорадочную дрожь. Глаза ее просияли при виде входящего Вильгельма.
— Простите мне! — крикнула она ему навстречу. — Доверие, которое вы мне внушили, сделало меня малодушной. Раньше я втихомолку смаковала свои страдания и даже черпала в них крепость и утешение; а теперь, не знаю, как это получилось, вы разрешили узы молчания, и вам придется помимо воли стать участником борьбы, которую я веду сама с собой.
Вильгельм отвечал ей приветливо и участливо и уверял, что ее образ и ее страдания неотступно стоят перед его внутренним взором, — он просит ее довериться ему и отдает ей свою дружбу.
Во время этой речи взгляд его привлек мальчик, который сидел на полу и возился со всевозможными игрушками. Как уже говорила Филина, ему было года три, и Вильгельм сейчас только понял, почему ветреная, не склонная к возвышенным выражениям девица назвала его солнышком. Над ясным взором и вокруг полненького личика вились чудесные золотистые кудри, ослепительная белизна лба была подчеркнута тонкими, темными, плавно изогнутыми бровями, а на щеках сияли живые краски здоровья.
— Сядьте ко мне, — сказала Аврелия, — я вижу, вы с удивлением смотрите на это удачнейшее дитя. Конечно, я с радостью приняла его в свои объятия и бережно опекаю его, но именно по нему я могу судить о степени своих страданий, ибо они редко дают мне почувствовать всю ценность подобного дара. Позвольте мне наконец, — продолжала она, — занять вас собой и своей судьбой — я не хочу, чтобы вы думали обо мне превратно. У меня как будто выпало несколько спокойных минут, потому я вас и позвала; вот вы пришли, а я потеряла нить. «Одним брошенным существом больше на свете», — скажете вы. Вы — мужчина и думаете: «Вот глупая! Разводит трагедию из-за неизбежной беды, неотвратимей смерти тяготеющей над женщиной, — из-за мужской неверности!» Увы, друг мой, будь моя участь так обычна, я бы без ропота стерпела обыденную беду; но она выходит за привычные пределы; почему не могу я показать ее вам в зеркале или поручить кому-нибудь поведать вам о ней! Если бы, если бы только меня заманили, соблазнили, а потом покинули, тогда в самом отчаянии было бы утешение; но мне пришлось куда хуже — я сама себя обманула, сама, того не ведая, себя предала, и вот чего я себе никогда не прошу.
— При благородстве вашего образа мыслей вам невозможно быть вполне несчастливой, — возразил Вильгельм.
— А знаете, чему я обязана таким образом мыслей? — спросила Аврелия. — Наисквернейшему воспитанию, каким только можно испортить девушку, пагубнейшему примеру, способному лишь растлить чувства и склонности. После ранней кончины моей матери я провела лучшие годы созревания у тетки, которая поставила себе за правило попирать правила благоприличия. Слепо отдавалась она любому увлечению, могла быть и повелительницей и рабой своего предмета, лишь бы забыться в разнузданном сладострастии.
Каким же должен был представиться мужской пол нам, детям, чистому и ясному взгляду нашей невинности? Как туп, настойчив, нагл и неловок был каждый, кого привлекала эта женщина,
Так я узнала ваш пол, друг мой, и как яро возненавидела я его, заметив, что даже порядочные мужчины в обществе с нашим полом как бы отбрасывают всякие добрые чувства, на которые могут быть способны от природы.
К несчастью, попутно я сделала немало грустных открытий по поводу моего собственного пола, и, право же, шестнадцатилетней девушкой я была умнее, чем сейчас, когда я и себя-то понять не могу. Почему мы так умны в юности, — так умны, чтобы, чем дальше, тем становиться глупее!
Мальчик расшумелся, Аврелии это надоело, и она позвонила. На звонок пришла старая женщина, чтобы увести мальчика.
— Что, все еще зубы болят? — спросила Аврелия старуху, у которой было завязано лицо.
— Мочи нет терпеть, — отвечала та глухим голосом, подняла мальчика, который, по-видимому, охотно шел к ней, и унесла прочь.
Едва только ребенка удалили, Аврелия залилась слезами.
— Я могу лишь плакаться и стенать! — воскликнула она. — Мне стыдно лежать перед вами жалким червем. Трезвость мысли у меня исчезла, и дальше я рассказывать не могу. — Она запнулась и замолчала.
Не желая говорить пустые общие слова и не находя своих, значительных, Вильгельм жал ей руку и смотрел на нее долгим взглядом. Затем в смущении взял лежавшую на столике перед ним книгу; это был том сочинений Шекспира, раскрытый на «Гамлете».
Тут как раз в комнату вошел Зерло, осведомился о здоровье сестры, заглянул в книжку, которую держал наш друг, и воскликнул:
— Снова вы заняты вашим «Гамлетом»? Очень кстати. У меня возникли всяческие сомнения, снижающие значение этой пьесы как некоего канона, в который вы хотите ее возвести. Сами же англичане признали, что главный интерес кончается на третьем действии, а два остальных кое-как увязаны с целым. И в самом деле, под конец пьеса топчется на месте.
— Охотно верю, что среди нации, могущей гордиться столькими превосходными творениями, найдутся личности, которые в силу ли предрассудков или ограниченности склонны к превратным оценкам, — ответил Вильгельм, — но это не должно мешать нам иметь собственные взгляды и судить справедливо. Я далек от того, чтобы критиковать план этой пьесы, наоборот, я считаю, что совершеннее его ничего не придумаешь, да он и не придуман — вот оно что!
— Как вы это докажете? — спросил Зерло.
— Я ничего не собираюсь доказывать, — возразил Вильгельм, — я хочу изложить вам, что я под этим подразумеваю.
Аврелия приподняла голову с подушки, подперла ее рукой и смотрела на нашего друга, а он в твердом сознании своей правоты продолжал свою речь:
— Нам очень нравится, нам крайне лестно видеть героя, который действует по собственной воле, любит и ненавидит по велению сердца, сам замышляет и осуществляет нечто, устраняя все препоны, и достигает высокой цели. Историки и поэты рады убедить нас, что столь гордый жребий доступен человеку. Здесь же нас учат другому — у героя плана нет, зато вся пьеса поставлена по плану. Здесь не оправдывается упорно и упрямо проводимая идея мщения — кара не постигает злодея, свершившееся страшное деяние разрастается в своих последствиях, увлекает за собой невиновных; преступник явно хочет избегнуть ожидающей его бездны и падает в нее именно тогда, когда мнит, что счастливо прошел свой путь. Ибо таково свойство преступления, что зло захватывает и невиновного, как доброе дело благотворит непричастному, а свершители того и другого остаются без наказания и без награды. Как замечательно выражено это здесь, в нашей пьесе! Чистилище шлет своего духа и требует мщения, но напрасно. Все обстоятельства сходятся так, чтобы способствовать мщению, — и напрасно. Ни земным, ни подземным силам не дано осуществить то, над чем властен только рок. Наступает час расплаты. Грешник гибнет вместе с праведником. Одно поколение искоренено., другое дает всходы.