Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Шрифт:
Оба помолчали, глядя друг на друга, затем заговорил Зерло:
— Вы не очень-то льстите провидению, превознося поэта, а затем, к вящей славе того же поэта, как другие к вящей славе провидения, приписываете ему конечные цели и планы, о которых он и не помышлял.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
— Позвольте и мне задать один вопрос, — промолвила Аврелия. — Я снова просмотрела роль Офелии, мне она нравится, и в определенных условиях я дерзну сыграть ее. Но, скажите, неужто поэт не мог придумать для своей безумицы другие песенки? Нельзя ли вместо них подобрать отрывки из меланхолических баллад? Куда годятся в устах этой благородной
— Дорогой друг, я и тут не уступлю ни на йоту. Даже в этих странностях, в этой кажущейся непристойности заложен глубокий смысл. Ведь мы с самого начала пьесы знаем, чем полна душа милой девушки. Она жила мирно день за днем, но с трудом скрывала свое томление, свои желания. Тайно проникали к ней в душу звуки сладострастия, и кто знает, как часто пыталась она, подобно неосмотрительной няньке, убаюкать сбою чувственность такими песенками, которые лишь будоражили ее. Под конец, когда она лишена всякой власти над собой, когда сердце ее просится на язык и язык предает ее, в невинности безумия она тешит себя перед королем и королевой отголоском своих любимых нескромных песен: про девушку, которую соблазнили, про девушку, что пробирается к юноше, и тому подобное.
Он еще не договорил, как у него на глазах разыгралась странная, ему совершенно непонятная сцена.
Зерло несколько раз прошелся по комнате, с виду без особой цели. Внезапно он шагнул к туалетному столу Аврелии, быстро схватил что-то лежавшее там и устремился со своей добычей к двери. Едва только заметив его жест, Аврелия вскочила, бросилась ему наперерез, с невообразимой яростью накинулась на него и умудрилась вцепиться в конец похищенного предмета. Они упорно дрались и боролись, извивались и вертелись друг вокруг друга. Он смеялся, она горячилась, и когда Вильгельм подоспел, чтобы разнять и усмирить их, Аврелия вдруг отскочила в сторону, держа в руке обнаженный кинжал, а Зерло с досадой швырнул на пол оставшиеся у него в руках ножны. Вильгельм в растерянности отступил, своим безмолвным недоумением как бы задавая вопрос, почему между ними возгорелся такой отчаянный спор из-за такого необычного в обиходе предмета.
— Будьте между нами судьей, — попросил Зерло, — на что ей этот острый клинок? Пускай покажет его вам. Актрисе не годится такой кинжал — острый, наточенный, не хуже иглы и ножа! К чему такие шутки? При своей вспыльчивости она, чего доброго, невзначай поранит себя. У меня внутреннее отвращение к подобным эксцентричностям; как серьезное намерение — это безумие, а как опасная игрушка — попросту пошлость.
— Он снова у меня! — воскликнула Аврелия, подняв над головой сверкающий клинок. — Теперь я понадежнее спрячу моего верного друга. Прости мне, что я плохо хранила тебя, — вскричала она, целуя стальное лезвие.
Зерло, видимо, рассердился уже не на шутку.
— Понимай как хочешь, братец, — продолжала она, — откуда тебе знать, не дарован ли мне под этим видом драгоценный талисман, не обретаю ли я у него поддержку и совет в самые для меня тяжкие минуты. Неужто страшно все, что опасно на вид?
— Такие речи лишены малейшего смысла и способны свести меня с ума! — изрек Зерло и, затая гнев, покинул комнату.
Аврелия бережно вложила кинжал в ножны и спрятала его на себе.
— Давайте продолжим разговор, прерванный моим злополучным братцем, — перебила она, когда Вильгельм попытался узнать причины столь странного спора. И продолжала:
— Я вынуждена согласиться с вашим толкованием Офелии. Нельзя же опровергать замысел автора; но я, со своей стороны, скорее сожалею о нем, нежели сочувствую ему. А теперь позвольте мне сделать замечание, к которому вы за короткий срок не раз подавали повод. Меня восхищает глубина и точность
— Меня и самого тяготит мое школярское поведение, — заявил Вильгельм, — и я был бы вам весьма признателен, если бы вы помогли мне яснее разобраться в мире. С юных лет я направлял свой духовный взор скорее внутрь, нежели наружу, а потому не удивительно, что я лишь в ограниченной степени знаю человека, часто не понимая и не постигая людей.
— В самом деле, — подхватила Аврелия, — поначалу я заподозрила, что вы решили посмеяться над нами, когда наговорили столько хорошего о тех, кого прислали к моему брату, и когда я сравнила ваши рекомендации с заслугами этих людей.
Хотя замечание Аврелии содержало в себе много справедливого и хотя наш друг охотно признал за собой этот недостаток, в словах ее было нечто тягостное и даже оскорбительное, отчего он замолчал и ушел в себя, отчасти не желая показать обиду, а отчасти стараясь проверить, справедлив ли ее упрек.
— Не огорчайтесь этим, — вновь заговорила Аврелия, — просветить свой разум мы как-нибудь сумеем, но полноты чувства не даст нам никто. Если вам назначено стать художником, то сохраните свое неведение и невинность елико возможно дольше: нет надежнее оболочки для молодого ростка; горе нам, если мы слишком рано сбрасываем ее с себя. И, право, не всегда хорошо знать тех, на кого мы работаем.
Да, и мне довелось некогда быть в этом блаженном состоянии, когда с самым высоким мнением о себе и о своей нации я вступила на театральные подмостки. Чем только не были немцы в моем воображении, чем не могли стать! И к этой нации обращалась я, невысокий помост поднимал меня над ней и отделял от нее ряд ламп, свет и чад которых мешали мне отчетливо различать предметы, расположенные передо мной. Как отраден был мне звук рукоплесканий, поднимавшийся из толпы; с какой благодарностью принимала я этот дар, подносимый мне дружно множеством рук! Долго я этим баюкала себя; то влияние, что оказывала я, в ответ оказывала на меня толпа; мы с моей публикой жили в полном ладу; я воображала, что между нами царит совершенное согласие и что я неизменно вижу перед собой благороднейший цвет нации.
К несчастью, не только талант и искусство актрисы привлекали любителей театра — нет, их притязания распространялись и на живое юное существо. Они недвусмысленно давали мне понять, что я обязана сама делить с ними те чувства, которые возбуждаю в них. Беда в том, что мне это было ни к чему; я стремилась возвысить их души, а то, что они называли своим сердцем, ничуть меня не влекло; мало-помалу мне опротивели одно за другим все сословия, возрасты и характеры, и меня несказанно удручало, что я не могу, как другие честные девушки, запереться в своей комнате, избавив себя от излишних тягот.