Собрание сочинений в десяти томах. Том третий. Из моей жизни: Поэзия и правда
Шрифт:
В деревне и на дворе было тихо и безлюдно. Мы застали отца, маленького, серьезного, но добродушного человека, в полном одиночестве: вся семья была на поле. Он приветствовал нас и предложил закусить с дороги, но мы отказались. Мой друг пошел разыскивать дам, я остался один с хозяином. «Вы, наверное, удивляетесь, — сказал он, — что в богатой деревне и при доходном месте у меня такое плохое жилище, но это происходит от нерешительности. Община и даже высшее начальство уже давно обещали мне новый дом; немало чертежей было сделано, просмотрено, исправлено, ни один не был отвергнут, и ни один не был осуществлен. Все это продолжается столько лет, что я уже потерял терпение». Я учтиво отвечал, желая поддержать в нем надежду и ободрить его, что ему следует быть настойчивее. Он продолжал доверительно описывать мне лиц, от которых это зависело, и, хотя не был большим мастером в изображении характеров, я все же отлично понял,
Старшая дочь опять торопливо вошла в комнату, обеспокоенная тем, что не нашла сестру. Все встревожились и принялись бранить младшую за дурную привычку исчезать, только отец невозмутимо сказал: «Оставьте ее в покое, никуда она не денется». В ту же минуту она и вправду показалась в дверях, точно на этом сельском небе взошла прелестнейшая звезда. Обе сестры еще одевались «по-немецки», как тогда говорили, и этот уже почти исчезнувший национальный костюм чудо как шел к Фридерике. Пышная и короткая белая юбочка с фалбалой, почти до щиколотки открывавшая очаровательнейшие ножки; узкий белый лиф и черный тафтяной передник — полубарышня, полукрестьянка. Стройная и легкая, она двигалась, словно не имея веса, и две толстые белокурые косы, ниспадавшие с изящной головки, казались слишком тяжелыми для ее шейки. Ее блестящие голубые глаза смело смотрели на мир; хорошенький вздернутый носик так живо и мило втягивал воздух, словно не существовало на свете никаких забот. На руке у нее висела соломенная шляпа. Итак, я имел счастье с первого же взгляда охватить и познать всю ее ласковую прелесть.
Я начал разыгрывать свою роль, впрочем, умеренно, несколько пристыженный тем, что приходится дурачить столь добрых людей, которых я и теперь мог наблюдать со стороны, ибо девушки живо и весело подхватили начатый разговор. Они еще раз перебрали всех соседей, всех родственников, и моему воображению явилась такая тьма дядьев, теток, кузенов, кузин, приезжающих, уезжающих, кумовьев и гостей, что я почувствовал себя живущим в необычайно многолюдном мире. Все члены семьи перемолвились со мною хотя бы несколькими словами, мать, входя и уходя, каждый раз пристально на меня взглядывала. Фридерика первая завязала со мной разговор; заметив, что я перебираю лежавшие подле меня ноты, она осведомилась, не играю ли я. Получив утвердительный ответ, она предложила мне показать свое искусство, но отец не позволил мне это сделать, заметив, что сначала следует самим почтить гостя исполнением какой-нибудь пьесы или песни.
Она сыграла несколько вещиц, не без бойкости, как обычно играют сельские барышни, на клавесине, который школьный учитель уже давно собирался настроить, да все откладывал за недосугом. Потом запела какую-то нежно-грустную песенку, но это ей уже совсем не удалось. Она встала и, улыбаясь, вернее, сохраняя на лице все то же беспечное, радостное выражение, сказала: «Если я скверно пою, то вину за это уж никак не свалишь ни на клавесин, ни на школьного учителя; пойдемте на воздух, я вам спою эльзасские и швейцарские песенки, это будет куда лучше».
За ужином меня так занимала мысль, уже раньше пришедшая мне на ум, что я сделался задумчив и молчалив, хотя живость старшей сестры и прелесть младшей достаточно часто отвлекали меня от размышлений. Я не переставал дивиться, что вот передо мною, как живая, семья векфильдского священника. Отец, правда, не шел ни в какое сравнение с тем превосходным человеком, но где сыскать ему равного? Все достоинство, в романе присущее мужу, здесь олицетворялось женой. Достаточно было увидеть ее, чтобы проникнуться уважением и даже известной робостью. В ней были все признаки хорошего воспитания, она держалась покойно, вольно, весело и приветливо.
Старшая дочь, пусть не отличавшаяся прославленной красотой Оливии, была стройной,
В застольной беседе этот сельский и семейный круг расширился, ибо разговор касался разных забавных происшествий, случившихся то с одним, то с другим соседом. Фридерика, сидевшая рядом со мной, воспользовавшись случаем, описала мне различные места, в которых стоило побывать. Поскольку один рассказ всегда вызывает другой, то я без труда вмешался в разговор и рассказал о сходных происшествиях, а так как мы при этом не жалели отличного местного вина, мне, естественно, грозила опасность выйти из роли. Посему мой более благоразумный друг, сославшись на прекрасную лунную ночь, предложил отправиться на прогулку, и его предложение было тотчас же принято. Он подал руку старшей сестре, я — младшей, и так мы шли по бескрайним полям, разговаривая больше о небе, чем об уходившей в необозримую даль земле. Впрочем, в речах Фридерики не было ничего мечтательно-лунного: слова ее были так ясны, что ночь превращалась в день, и ничто в них не свидетельствовало о чувстве, ничто не взывало к нему; только то, что она рассказывала, теперь больше относилось ко мне, ибо местную жизнь, селенья, знакомых она описывала с той стороны, с которой мне предстояло узнать их. Ведь она надеется, добавила Фридерика, что я не составлю исключения и вновь навещу их, как это делает всякий, кто однажды гостил в Зезенгейме.
Мне было очень приятно молча выслушивать описания мирка, в котором она вращалась, и людей, особенно ею ценимых. Таким образом она помогла мне составить ясное и весьма привлекательное представление об ее жизни, очень странно на меня подействовавшее: я вдруг ощутил глубокую досаду, что раньше не жил подле нее, и в то же время мучительную зависть ко всем счастливцам, ее окружавшим. Я тут же начал со вниманием прислушиваться, словно имел на то право, к ее описаниям мужчин, которые фигурировали под именами соседей, родственников или кумовьев, и предположения мои устремлялись то в одну, то в другую сторону, но что мог я узнать при полном неведении относительно всего, что было близко ей? Постепенно она становилась все словоохотливее, я же все молчаливее. Хорошо было внимать ей, а так как я только слышал ее голос, лицо же ее, как и весь остальной мир, было скрыто сумраком, то мне казалось, что я смотрю ей прямо в сердце, верно, очень чистое, если оно открывалось в такой непринужденной болтовне.
Когда мой спутник и я удалились в отведенную нам комнату, он тотчас же начал рассыпаться в самодовольных шутках, в восторге от того, что поразил меня сходством наших хозяев с семейством Примроз. Я поддакивал ему и благодарил. «Право же, — воскликнул он, — здесь все сошлось! Эта семья удивительно похожа на ту, остается только, чтобы некий замаскированный молодой человек взял на себя роль господина Берчела; а поскольку в обыденной жизни злодеи не так необходимы, как в романах, то я, хоть и удовольствуюсь ролью племянника, но буду вести себя лучше». Я тотчас же прекратил этот разговор, как ни приятно мне было его вести, и стал допытываться, не выдал ли он меня. Он клялся, что нет, и я был вынужден ему поверить. Напротив, продолжал он, они расспрашивали его о веселом приятеле, столовавшемся с ним в одном пансионе в Страсбурге, о котором наслышались пропасть всяких историй. Я перешел к другим вопросам: любила ли она? Любит ли? Не обручена ли уже? Он на все отвечал отрицательно. «Право же, — сказал я, — я не верю в такую врожденную веселость. Ежели бы она любила и претерпела горе и вновь утешилась или была бы невестой, в том и другом случае это было бы понятней».
Так мы проболтали до глубокой ночи, а с рассветом я уже был на ногах. Неодолимое желание вновь увидеть ее овладело мною, но, начав одеваться, я пришел в ужас от проклятого костюма, который так легкомысленно выискал для себя. С каждой надетой на себя вещью я приобретал все более гнусный вид: ведь все и было рассчитано именно на такой эффект. С волосами я бы еще кое-как справился, но когда я напялил поношенный серый сюртук с чужого плеча и его короткие рукава сделали меня совершенно комической фигурой, я просто впал в отчаяние, еще возросшее оттого, что в маленьком зеркале видел себя только по частям и одна часть была нелепее другой.