Собрание сочинений в пяти томах. Том 2. Судья и его палач. Подозрение. Авария. Обещание. Переворот
Шрифт:
— Привет, Блаттер, — сказал Берлах полицейскому, который часто был его водителем. — Рад тебя видеть.
— Я тоже рад, — ответил Блаттер. — Нам вас не хватает, комиссар. Везде и всюду.
— Что поделаешь, Блаттер, на мое место придет Ретлисбергер, который, как я понимаю, запоет другую песню.
— Жалко, — проговорил полицейский. — Я, конечно, ничего такого в виду не имел, надеюсь, сработаемся и с Ретлисбергером, факт, лишь бы вы выздоровели!
— Блаттер, тебе, конечно, известен магазин антиквариата на улице Майте, который принадлежит седобородому еврею Файтельбаху? — спросил Берлах.
Блаттер кивнул:
— У которого в витрине всегда выставлены одни и те же почтовые марки?
— Зайди к нему сегодня же днем и попроси, чтобы он прислал мне в «Салем» «Путешествия Гулливера». Это будет последняя служба, которую ты мне сослужишь.
— Это книга про карликов и великанов? — удивился полицейский.
Берлах рассмеялся.
— Что поделаешь, Блаттер, люблю я сказки — и все тут!
Смех этот почему-то показался полицейскому устрашающим, но вопроса он задать не осмелился.
Хижина
В
Берлах снял трубку и внимательно слушал. Некоторое время спустя он сказал:
— Хорошо, Фавр, а теперь пришлите этот материал мне, — и повесил трубку. — Нэле мертв, — добавил он.
— Слава Богу, — воскликнул Хунгертобель, — это стоит отметить, — и закурил сигару «Литтл-Розе оф Суматра». — Надеюсь, сестра в ближайшее время сюда не зайдет.
— Ей это еще днем не понравилось, — заметил Берлах. — А когда я сослался на тебя, она сказала, что с тебя станется.
— Когда же умер Нэле? — спросил врач.
— В сорок пятом, девятого августа. Покончил жизнь самоубийством в одной из гамбургских гостиниц. Было установлено, что он принял яд, — ответил комиссар.
— Вот видишь, — кивнул Хунгертобель, — теперь и осколки твоего подозрения упали в воду.
Берлах заморгал, глядя на клубы дыма, который Хунгертобель с наслаждением выпускал изо рта в форме колечек и спиралей.
— Ничто не утопишь с таким трудом, как подозрение, но ничто с такой легкостью не всплывает вновь и вновь на поверхность, — ответил он наконец.
Хунгертобель, который отнесся ко всему этому как к безобидной шутке, рассмеялся: комиссар, мол, неисправимый упрямец.
— А это первейшая добродетель криминалиста, — ответил тот и тут же спросил: — Самуэль, ты с Эмменбергером дружил?
— Нет, — ответил Хунгертобель, — не дружил. И, насколько я знаю, никто из однокурсников не дружил с ним. Мне все время приходит на ум история со снимком из «Лайфа», Ганс, и я хочу объяснить тебе, почему я принял это чудовище, этого врача-эсэсовца за Эмменбергера: ты наверняка и сам думал об этом. Лица на снимке почти не видно, и ошибка вызвана, скорее всего, не сходством, которое тоже присутствует, а чем-то другим. Я уже давно не вспоминал про тот случай — и не потому лишь, что произошло все это очень давно, а больше по той именно причине, что он был омерзительным; никто не любит вспоминать о случаях, вызывающих омерзение. Однажды, Ганс, мне пришлось присутствовать при том, как Эмменбергер проводил операцию без наркоза. И для меня это явилось сценой, происходившей как бы в аду, существуй он на самом деле.
— Ад существует, — спокойно ответил Берлах. — Значит, Эмменбергер уже делал когда-то нечто подобное?
— Видишь ли, — ответил врач, — в тот момент другого выхода не было, а бедолага, которого в тот раз прооперировали, жив и по сей день. Спроси его, и он поклянется всеми святыми, что Эмменбергер сущий дьявол, что несправедливо, ибо не будь Эмменбергера, его самого не было бы в живых. Однако, честно говоря, я его могу понять. Жуткое было зрелище.
— Как это случилось? — заинтересовался Берлах.
Хунгертобель отпил последний глоток кофе, и ему пришлось еще раз поднести спичку к своей «Литтл-Розе».
— Честно говоря, ни о каком волшебстве тут говорить не приходится. Как и в других профессиях, в нашей волшебство тоже не действует. Всего-то и потребовалось, что складной нож да мужество — ну и знание анатомии, конечно. Но у кого из нас, молодых студентов, достало бы присутствия духа?
Мы, пятеро медиков, поднимались в Альпах из долины Кина по хребту Блюнлис; куда мы держали путь, точно не помню, я никогда не был заядлым альпинистом, а уж географ из меня и вовсе никудышный. По-моему, это было в тысяча девятьсот восьмом году, в июле, и лето было жаркое, это мне запомнилось. Заночевали мы в хижине на нагорном пастбище. Странно, но эта хижина так и врезалась мне в память. Да, иногда она мне даже снится и я просыпаюсь весь в поту, хотя я, собственно, и не вижу того, что в ней произошло. Она наверняка была самой обыкновенной альпийской хижиной, одной из тех, что пустуют зимой, а кошмар вызывается лишь моим воображением. Этот феномен объясняется, по-моему, тем, что я всегда вижу ее как бы поросшей влажным мхом, а его, мне кажется, на альпийских хижинах не бывает. Нам часто приходилось читать о хижинах живодеров, и никто из нас не представлял себе, как они действительно выглядят. Так вот, хижина живодера для меня что-то вроде той самой альпийской хижины. Она была обнесена кольями, а недалеко от двери был вырыт колодец. Доски, из которых ее сколотили, не черные, мореные, а белые, подгнившие, и во всех щелях грибок, хотя это, возможно, уже позднейшие напластования моей памяти; между сегодняшним днем и тем случаем пролегло столько лет, что мечты и действительность сплелись неразрывно. Но я точно помню, что меня охватил безотчетный страх. Я почувствовал это, когда мы приближались к хижине по усеянному обломками глыб горному пастбищу, на котором тем летом выпаса не было и в низине которого она и стояла. Я убежден, что чувство страха охватило каждого из нас, исключая, может быть, Эмменбергера. Все разговоры прекратились, мы шли молча. Мы еще не достигли хижины, когда спустился вечер, тем более жуткий, что на какой-то невыносимо долгий, как нам показалось, промежуток времени над этой безлюдной пустыней из льда и камня повисло загадочное темно-багровое марево; этот смертоносный неземной свет, который окрасил наши лица и руки, был словно свет с иной планеты, более далекой от солнца, чем наша. И мы, гонимые страхом, так и ворвались внутрь хижины. Сделать это было легко, поскольку она оказалась не заперта. Еще в долине нам сказали,
— Хочется надеяться, — сказал Берлах, когда Хунгертобель закончил свой рассказ, — что эссе об астрологии у него сохранилось.
Врач ответил, что он может завтра же его принести.
— Вот, значит, какая история, — задумчиво проговорил комиссар.
— Теперь ты видишь, — сказал Хунгертобель, — что я в своей жизни слишком часто поддавался воображению.
— Воображение, как и сон, не лжет.
— Как раз сны лгут, — сказал Хунгертобель и встал со стула. — А теперь извини, мне пора на операцию.
Берлах протянул ему руку.
— Надеюсь, это будет не кониотомия или как ты там сказал?
Хунгертобель рассмеялся.
— Мошоночная грыжа, Ганс; она мне симпатичнее, хотя, честно говоря, как операция посложнее будет. Но тебе необходимо отдохнуть. Обязательно. Для тебя нет ничего полезнее, чем двенадцать часов сна.
Гулливер
Но уже около полуночи комиссар проснулся, потому что со стороны окна послышался какой-то шумок и палата наполнилась прохладным ночным воздухом.