Собрание сочинений в пяти томах. Том пятый. Пьесы. На китайской ширме. Подводя итоги. Эссе.
Шрифт:
Это обширное помещение без окон, с земляным полом и высокое, поскольку потолком служит опирающаяся на стены крыша. Стены выбелены, но все бревна видны четко, и вам вспоминаются жилища сассекских фермеров. Мебель включает квадратный стол, пару деревянных кресел с прямой спинкой и три-четыре деревянных помоста, накрытые циновками,— на наименее грязном из них вы вскоре расстелите свою постель. Плавающий в чашке с жиром фитилек питает крохотное пламя. Вам приносят ваш фонарь, и остается ждать, когда вам приготовят обед. Носильщики, освободившиеся от своей ноши, совсем развеселились. Они моют ноги, надевают чистые сандалии и закуривают длинные трубки.
Как драгоценна в такие минуты редкостная толщина вашей книги (вы путешествуете налегке и ограничили себя всего тремя) и с какой ревнивой бережливостью вы прочитываете каждое слово каждой страницы, чтобы елико возможно оттянуть грозный миг, когда вы достигнете конца! В эти минуты вы до глубины души благодарны творцам
Но внезапно шум в гостинице десятикратно усиливается, и, выглянув, вы видите, что прибыли еще путешественники — компания китайцев в креслах-носилках. Они занимают комнаты слева и справа от вашей, и до глубокой ночи сквозь тонкие стены до вас доносятся их голоса. Ваше тело блаженствует в постели, извлекая чувственное удовольствие из собственного утомления, а ваш взгляд отдыхает, лениво прослеживая замысловатый переплет окна над дверью. Бумага, которой оно затянуто, кое-где разорвана, и в прорехи проникает свет фонаря во дворе. На светлом фоне сложные переплетения решетки выглядят совсем черными. Наконец наступает тишина, только ваш сосед надрывно кашляет. Это характерные повторяющиеся приступы чахоточного кашля — слушая их всю ночь, вы думаете, что бедняге, наверное, уже недолго осталось. И наслаждаетесь собственным крепким здоровьем и силой. Тут громко кричит петух — словно над самым вашим ухом, а где-то неподалеку трубач извлекает из своей трубы долгий меланхоличный вопль. Гостиница начинает просыпаться, зажигаются огни, и кули готовят свои ноши для наступающего дня.
X. СЛАВНЫЙ УГОЛОК
Это как бы комнатушка в углу корабельной лавки, под самым потолком, куда поднимаются по лестнице, крутой, как корабельный трап. От лавки ее отделяет фанерная перегородка высотой около четырех футов, так что, сидя на деревянной скамье у стола, видишь внутренность лавки и все товары там — бухты канатов, клеенчатые плащи, тяжелые морские сапоги, фонари, окорока, консервы, всевозможные спиртные напитки, сувениры в подарок жене и детям, одежду и уж не знаю что. Во всяком случае, все, что может потребоваться иностранному судну в восточном порту. Наблюдаешь за продавцами-китайцами и покупателями — вид и у тех и у других таинственный, словно они заключают какие-то темные сделки. Видишь, кто входит в лавку, а поскольку это всегда добрый знакомый, приглашаешь его присоединиться к тебе в Славном Уголке. За широким входом видишь накаляемые солнцем плиты мостовой и трусящих мимо кули, горбящихся под тяжестью груза. Часов около трех-четырех начинает собираться обычное общество: два-три лоцмана, капитан Томпсон и капитан Браун, старики, которые тридцать лет бороздили китайские моря, а теперь обрели теплые местечки на берегу, шкипер бродячего судна шанхайской приписки и тайпаны [*10] двух-трех чайных фирм. Бой молча ждет распоряжений, приносит рюмки со спиртным и стаканчик с костями. Разговор вначале течет вяло. На днях затонуло судно, шедшее в Фучжоу, а Маклин, ну, этот механик Ань Чана, недавно сорвал хороший куш на каучуке, а супруга консула возвращается из Европы на «Эмпресс»; но к тому времени, когда стаканчик с костями обошел стол вкруговую и проигравший поставил подпись на чеке, рюмки пусты, и стаканчик с костями начинает второй круг. Бой приносит полные рюмки, языки этих медлительных упрямых мужчин чуть-чуть развязываются, и они начинают вспоминать прошлое. Один из лоцманов обосновался в этом порту без малого пятьдесят лет назад. Вот были дни!
*10
Китайское название главы торговой фирмы.
— Видели бы вы Славный Уголок тогда! — говорит он с улыбкой.
Это были дни чайных клиперов, когда в порту, ожидая груза, стояло тридцать или даже сорок судов. Тогда все купались в деньгах, а Славный Уголок был средоточием жизни порта. Когда вам требовалось срочно кого-нибудь отыскать, вы шли в Славный Уголок, и если не заставали его там, так он появлялся через несколько минут. Здесь торговые агенты договаривались со шкиперами, а у доктора не было особых часов приема: в полдень он направлялся в Славный Уголок и, если кому-то немоглось, осматривал и лечил его прямо тут. Это были дни, когда люди умели пить. Приходили чуть ли не в полдень и пили до вечера. Бой приносил им перекусить, если им хотелось есть, и они пили всю ночь. В Славном Уголке приобретались и терялись целые состояния, потому что тогда они были настоящими игроками, и человек ставил на карту всю прибыль от плавания. Добрые были дни! Но теперь торговля замерла, чайные клиперы уже не выстраиваются в гавани, порт умер, а молокососы из АПК или от Джардайна воротят носы от Славного Уголка. И пока старик лоцман говорил, в убогую комнатушку с ветхим столом словно на мгновение возвращались эти закаленные, бесшабашные, азартные шкиперы, принадлежащие времени, которое кончилось навсегда
XI. СТРАХ
Путешествуя, я остановился у него на ночь. Миссия стояла на пологом холме у самых ворот многолюдного города. Первое, что мне бросилось в глаза, был его особый вкус. Как правило, дом миссионера обставлен с просто вызывающей пошлостью. Гостиная с ее нежилой атмосферой оклеена пестрыми обоями, а стены увешаны текстами из Святого Писания и гравюрами сентиментальных картин — «Пробуждение души» и «Доктор» Люка Филда. А еще, если миссионер живет в стране уже долго, то и поздравительные свитки на плотной красной бумаге. Брюссельский ковер на полу, качалка, если хозяин американец, и жесткие кресла по сторонам камина, если он англичанин. Диван, поставленный так, что на него нельзя сесть, хотя, судя по его зловещему виду, желающие все равно вряд ли нашлись бы. На окнах кружевные занавески. Кое-где столики, а на них фотографии и безделушки из современного фарфора. У столовой вид несколько более жилой, но почти вся она занята огромным столом, и, садясь к нему, вы оказываетесь почти в камине. Однако в кабинете мистера Уингрува от пола до потолка громоздились книги, рабочий стол был завален бумагами, занавески были из плотной зеленой материи, а над камином висело тибетское знамя. На каминной доске стояли в ряд тибетские Будды.
— Не знаю почему, но возникает такое чувство, будто дышишь воздухом старинного университетского колледжа,— сказал я.
— Вы думаете? Одно время я преподавал в Ориэле,— ответил он.
На вид ему было под пятьдесят — высокий, упитанный, хотя не толстый, волосы с проседью коротко подстрижены, лицо красноватое. Казалось, перед вами добродушный человек, любитель от души посмеяться, приятный собеседник и добрый малый. Но вас смущали его глаза, неулыбчивые, почти угрюмые — для их выражения я нахожу только одно слово: затравленные. Я решил, что попал к нему в неудачный момент, когда его мысли были заняты каким-то неприятным делом, но почему-то мне казалось, что выражение это не преходящее, а постоянное, и я не мог этого понять. У него был тот тревожный вид, который сопутствует некоторым сердечным заболеваниям. Он поговорил о том о сем, а потом сказал:
— Я слышу, вернулась моя жена. Не пройти ли нам в гостиную?
Он проводил меня туда и представил миниатюрной худенькой женщине в очках с золотой оправой. Держалась она довольно неловко. Сразу бросалось в глаза, что происходит она из другого сословия, чем ее муж. По большей части миссионеры среди множества своих добродетелей не числят те, которые мы за неимением лучшего слова объединяем в понятии воспитанность. Пусть они святые, но джентльменов среди них мало. А тут я вдруг обнаружил, что мистер Уингрув — джентльмен, и все потому, что его жена не была леди. Говорила она с вульгарными интонациями. Такой обстановки, как в их гостиной, ни в одном миссионерском доме мне видеть еще не доводилось. На полу лежал китайский ковер. На желтых стенах висели китайские картины, причем старинные. Две-три черепицы эпохи Минской династии обеспечивали цветовой эффект. Посередине стоял резной стол черного дерева, а на нем — статуэтка из белого фарфора. Я произнес какую-то банальную фразу.
— Сама-то я эту китайщину не люблю,— энергично сказала хозяйка дома,— но мистер Уингрув настаивает. Будь моя воля, я бы все тут повыбрасывала.
Я засмеялся — но не потому что мне стало смешно — и вдруг перехватил в глазах мистера Уингрува выражение ледяной ненависти.
Я удивился. Но оно тут же исчезло.
— Если они вам не нравятся, моя дорогая, то мы обойдемся без них,— сказал он мягко. — Их можно вынести в кладовую.
— Да пусть их, если вам они по вкусу.
Мы заговорили о моем путешествии, и я между прочим спросил мистера Уингрува, давно ли он был в Англии.
— Семнадцать лет назад,— ответил он. Я удивился.
— Но мне казалось, каждые семь лет вы получаете годовой отпуск?
— Да, но я не поехал.
— Мистер Уингрув думает, что взять и уехать на год значит повредить тутошней работе,— объяснила его жена. — Ну а я, куда же я без него поеду?
Я не понимал, каким образом он оказался в Китае. Конкретные подробности того, как человека вдруг призывает глас Божий, меня живо интересуют, и не так уж редко находятся люди, охотно об этом рассказывающие, хотя выводы свои делаешь не столько из самих слов, сколько из подтекста. Однако я не предполагал, что мистера Уингрува можно прямо или обиняком толкнуть на столь личную исповедь. Он, очевидно, относился к своей деятельности очень серьезно.