Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы
Шрифт:
Весь мир с изумлением взирал на этот призрак смерти и содрогнулся от испуга, столкнувшись лицом к лицу с вечными угрозами, которые окружают нас в мире, где все так надежно. После гибели «Океаника», величайшей катастрофы, разыгравшейся на нашей памяти, многие публично возмутились и спрашивали, кто за нее несет ответственность? Они обвиняли «Компанию синей звезды», построившую этот трагический корабль, и капитана, который вел его в первое и последнее океанское плавание. Они безо всяких оснований говорили о попытке поставить рекорд скорости, совершить самое короткое атлантическое плавание и об огромных пари, которые якобы были заключены. Настолько всем хотелось заглушить свой страх перед неведомым и непонятным, отыскать устранимые причины этого несчастья или обнаружить чью-то наказуемую вину. Капитан погиб при исполнении служебных обязанностей и не может дать никаких показаний. Пароход «Океаник» рекламировался как чудо безопасности и удобства. Количество спасательных лодок было, разумеется, недостаточным, но, согласно предписаниям закона, соответствовало тоннажу корабля. Комиссия лондонского Board of trade [58] , которой было поручено расследование, пришла к сенсационному выводу: при строительстве и во время плавания «Океаника» не
58
Министерства торговли (англ.).
Именно в подобном случае, когда от всех нас ускользают причины ужасного несчастья, мы должны задуматься над его существом. С ростом массы и скорости корабля увеличивается его инерция; с ростом инерции возрастает время, необходимое для остановки или поворота, и во много раз увеличивается возможность столкновения. Слишком большой корабль, преодолевающий все бури и морские течения, становится жертвой уже только собственной величины и скорости, собственного совершенства. Беспредельно совершенствуются творения человека, неизменно приближаясь к идеалу и уподобляясь самой человеческой мысли. Но, кажется, извечно существуют два ряда: один, в котором по законам причинности и логики развертывается конструктивное творчество человечества и все великие его осуществления; и другой — состоящий из нарушений, не подчиняющихся закону и беспричинных, рожденных хаосом; человек никогда не сможет овладеть им, ибо это ряд бессознательности и стихийного произвола. Жизнь все время проходит через оба ряда, и продолжение одного означает вместе с тем продолжение другого, новое усовершенствование — новые разрушения; если творения рук человеческих подобны чуду, они всегда будут подвержены магии разрушения. Но и эта взаимозависимость не представляет собой некоего закона катастроф; если бы это было закономерностью, человек сумел бы овладеть ею, но тут он бессилен.
Где же тот человек или то существо, которых можно было бы счесть причиной этой бессмысленной катастрофы? Ибо ощущение ненависти или облегчающее душу сознание, что я могу кого-то обвинить, безмерно осчастливили бы меня. Откуда сердцу взять столько доверчивости, чтобы я поверил в вечное предопределение судьбы, скрывающей в себе все поводы и основания? Могу ли я обратиться за утешением к высшим причинам, могу ли ослепить самого себя светом высочайшей воли? Нет, нигде я не вижу никого, кто рассеял бы мой ужас, никого, никого, в чьи руки я мог бы вложить остаток своей жизни. Я стою здесь, в смертельной пустоте, устрашенный хаосом и беспричинностью этой бессмысленной гибели, стою в пустоте, проникающей в самую глубь моей, лишенной содержания, жизни, настоящее которой — боль, а будущее — бездонная черная дыра.
Место, где погиб «Океаник», обозначено лишь звездами на небе. Они вечно горят над этой братской могилой, свидетельствуя о людской смерти и о той, которой одна только моя любовь придает обаяние красоты. Я вижу ее, какой она была в последнюю минуту, возможно, уже став призраком; глаза ее, лишенные света человеческого разума, обрели небесное выражение слабости и страдания, преобразившее мою любовь в вечное сочувствие, в самый чистый плач сердца, на какой только способна наша злая душа.
В моем желании умереть вместе с нею была некая потаенная жестокость; одурманенный злой страстью, я разыскивал ее в толпе; мое оцепеневшее сердце было полно отчаяния, и я вступал в схватку с теми, кто хотел жить и стоял на моем пути к смерти. Я увидел ее издалека, и моя душа очнулась, все таившееся во мне зло в страхе отступило перед откровением ее взгляда. Ничто так не заслуживает права на жизнь, как слабость, нуждающаяся в охране и снисхождении, нет ничего чище взгляда беззащитных, ибо он обращен к одной только доброте человеческого сердца и к его готовности прийти на помощь.
Тогда в последний раз засветилась во мне вся моя жизнь. Это была последняя вспышка чудесного сияния жизни, которое, исходя из глубин человеческой души, проницает и озаряет все заволакивающую тьму. Но потом все вдруг погасло, тьма сгустилась, и из нее исторглось вечное рыдание.
Неожиданно я очутился перед кордоном людей, которые с револьверами в руках сдерживали толпу; и она исчезла за ними столь же непонятно, как исчезает и кончается сон.
Когда на воду была спущена последняя лодка, корабль показался мертвым и темным; все ближе слышался гул волн и все дальше отодвигалось небо, словно при бесконечном падении в глубину. Толпы на палубе вознесли к небесам душераздирающий крик, подобный реву моря, и к звенящему гулу целого света присоединились первые звуки погребального хорала.
Шестнадцать лодок врассыпную покидали место смерти. Я знал, что той, которая была моей последней мыслью, нет на палубе «Океаника» и что я ее никогда не увижу.
Я вновь искал смерти или какого-либо иного избавления; бросился в воду и поплыл за лодками, ибо человек не умеет умирать, не сопротивляясь смерти до последнего вздоха. Тут «Океаник» накренился так, что корма его отвесно повисла в воздухе, на миг застыл и разом погрузился в морскую пучину.
Когда под утро подоспела на помощь «Карпатия», на поверхности океана не осталось никого, кроме тех, кто спасся в лодках. Но ее не было ни среди спасенных, ни среди тех, кого доставили на сушу для погребения.
Жизнь угасла в моих глазах, и безграничная пустота обступила меня. Вокруг нет ничего, к чему бы я мог прикоснуться; все на свете исчезло, я вижу только смутные тени вещей, не выношу их, но не могу от них и укрыться.
В руках у меня список утонувших, список всех пассажиров «Океаника», но я не знаю, какое из имен принадлежит ей. А там есть нежные имена, — хочется плакать и без конца повторять их.
Все прочее — тени, а я могу думать лишь о фактах, о том, что я видел воочию, — о призрачном корабле, который нес на своем борту подобия людей и растворился в воде, как кусок льда; обо всем этом сне, навсегда наполнившем грустью мое сердце.
Я думаю о ней, пребывающей в странном мире исчезновения, и неустанно соединяюсь с ней, переходя в небытие, как и она.
Вокруг меня
Смилуйтесь над моею душою!
Распятие [59]
След
Бесконечно и покойно падал снег, покрывая стылую землю. «Почему-то вместе со снегом всегда опускается тишина», — подумал Боура, укрывшись в какой-то конуре; на душе у него было торжественно и грустно; он чувствовал себя всеми покинутым среди этой пустынной равнины. Спрятав под волнистым снежным покровом путаные следы жизни, земля опрощалась и выравнивалась у него на глазах, делаясь однообразно унылой и беспредельной. Наконец снег поутих, и танец снежинок — единственное движение в этой упоительной тишине — прекратился.
59
Первая самостоятельная книга Карела Чапека «Распятие» вышла в конце 1917 г. в издательстве Яна Отто. Из включенных в данный том рассказов два были ранее опубликованы в журнале «Люмир»: «След» 7 января 1916 г. и «Лида» 16 июня 1916 г. Карел Чапек вспоминал позднее, что обратился к работе над этой книгой «от безработицы и отчаяния». Создавалась она примерно с октября 1915 г. по февраль 1917 г.
Книга была задумана не как сборник рассказов, а как некое единое композиционное целое, о чем свидетельствует кольцевое построение первой части «Распятия»: «След», «Лида», «Гора», «Песня любви» («Лида, II»), «Элегия» («След, II»), а также последовательное развитие и правильное чередование сюжетно-тематических мотивов первой части сборника — во второй его части, одно и то же имя героя (Боура) в журнальных публикациях рассказов «След» и «Лида». 5 декабря 1917 г. К. Чапек писал Нейману: «Все эти рассказы начались для меня не мыслью, а переживанием; в „Следе“ я хотел выразить снег; в „Элегии“ — опьянение; в „Горе“ быстроту и медлительность; „Лида“ имеет в своей основе действительный случай; „Зал ожидания“ находится в Усти-над-Лабем; „На помощь!“ разыгрывается в деревне под Терезином, где я ночью заблудился, — короче говоря, все мои новеллы возникли из впечатлений, запавших в мое сознание».
Здесь же мы находим первую и наиболее развернутую авторскую интерпретацию сборника: «Название „Распятие“ знаменует собой распутья или перекрестки жизни… Это книга антиинтеллектуалистская, книга кризиса и распада всего рационального. Ключ к ней — хотя бы „Элегия“, затем „Гора“. Благодаря какому-либо внутреннему или внешнему событию ты оказываешься на распутье, в точке, где кончается твоя рациональная, основанная на силе привычки жизнь, механизм разума и внутренней самоуспокоенности; ты встречаешься с неведомым, с чем-то загадочным и словно бы не знаешь, какой дорогой идти дальше. Это ощущение страшного беспокойства и неуверенности, боли, тоски и сомнения; ты теряешь почву под ногами и растерянно останавливаешься, И тут в тебе начинает говорить голос души, первая и почти детская ориентация, отнюдь не решение загадки, но обращение к собственному „я“, к своему внутреннему миру. Только столкнувшись с загадочным, осознаешь собственную душу. Перед всем ты оказываешься беспомощен со своим интеллектом и стремлением к установлению причинной связи, и в этом состоянии бессилия перед тобою открывается таинственный источник помощи и силы в тебе самом, в чувствах детскости, любви, добра и набожности (без бога). Такова некая идейная конструкция моей книжки, но я не придаю ей большого значения… Мои люди не рассуждают где угодно и о чем угодно; среда и мысль представляют собой единое целое… Мысли не являются чем-то первичным, не служат постижению чего- то, а рождены настроением, представляют собой лирический элемент, которым я хотел выразить определенное впечатление от природы. Что мне нравится в моей книжке, так это реальность, которая этими психическими событиями одухотворена и приобретает магический, таинственный характер, каким обладает действительность, например, в детских глазах. Для меня речь шла об определенном волшебстве, а поскольку я вообще считаю поэзию колдовством, я осуществлял тем самым единственную свою программу. Единственное, что меня занимает и что, вероятно, никто о моей книжке не напишет, это то, как здесь творится действительность. Философия или не философия — это глупость; главная вещь — искусство. Но то мысленное, что содержится в книге, то есть высвобождение человека в мгновения свободы, очевидно, вызвано — хотя я об этом и не заботился — одержимостью или личным кризисом, а главное — настроением, навеянным войной. Война загнала человека в его внутренний мир; и когда ему было особенно тягостно, он чувствовал в себе нечто негероичное, разумеется, нечто испуганное и грустное, но все же свободное и непокоримое — собственную душу. Это не философия и даже не религия, а слепое и неотвратимое чувство».
14 января 1928 г. Чапек писал юристу Иржи Ржиге: «Название „Распятие“ двузначно и означает, с одной стороны, распутье, с другой, самоистязание высшими предметами и духовными поисками. [V. Dуk, St. К. Neumann. Bratri Capkov'e. Korespondence z let 1905–1918, Praha, 1962, s. 190–192.]
Обращение в „Распятии“, — я в этом сомневаюсь. Собственный мотив „Распятия“ — это, с одной стороны, война и ожидание чуда, что для нас все обернется хорошо, с другой — предположение о смертельной болезни, на основе ошибочного диагноза — и, следовательно, какое-то сведение счетов с жизнью. В известном смысле это обращение, но не к вере, а к сочувствию» [К. Capek. Pozn'amky о tvorbe, Praha, 1959, s. 82.]. А в интервью, опубликованном 21 июня 1928 г. в журнале «Литерарни свет» («Литературный мир»), Чапек уточнял, что решение «метафизических тем» в «Распятии» имело своим итогом «прямой путь от какой-то метафизики к самому будничному: здесь начни».
С робостью и трепетом бороздит пешеход нетронутую снежную целину, и странно ему оставлять первым длинную цепочку следов. Однако с противоположного конца навстречу движется еще кто-то, чернея из-под белой пороши; теперь две цепочки, встретившись, побегут рядом, и на девственно-чистой поверхности появятся первые признаки людской суеты.
Но встречный вдруг остановился; на усах у него снег; человек напряженно всматривается куда-то в даль. Боура замедлил шаг и проследил за направлением его взгляда; цепочки следов встретились и застыли.
— Во-он там видите — след? — спросил запорошенный снегом незнакомец и показал на какую-то вмятину метрах в шести от того места, где они стояли.
— Да, это след человека.
— Разумеется, но откуда он там взялся?
«Наверное, прошел кто-нибудь», — хотел было ответить Боура, но смутился: след был единственный; ни впереди, ни сзади — нигде ничего; резко и отчетливо отпечатавшись на снежной поверхности, след не вел никуда; он был одинок.
— Откуда он там взялся? — подивился Боура и двинулся было поглядеть.