Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Рассказы, очерки, сказки
Шрифт:
Но постойте, ведь существует же не только весна; разве нечем украсить дни позднего лета или осени? Так копай же дальше свои ямки, садовод; здесь должны вознести свои красные ягоды кизильник, а барбарис и рябина смогут развесить богатые кисти своих киноварных кораллов; тут загорится осенним багрянцем лаковое дерево, и татарский клен вспыхнет неопалимой купиной. Ну вот, теперь хорошо; правда, и для зимы хорошо бы оставить немножко красок; а раз так — копай дальше, садовод, рой ямки под желтые и коралловые прутики кизила, под зеленые ветви сакулы, а здесь, у ручья, — под пурпурные и золотистые веточки вербы… Вот теперь наконец делать больше нечего; год — короток, и в нем только четыре времени года.
Погоди, а это что за росток? Смотри-ка, это Prunis sachalinensis, сахалинская вишня, — для нее надо подыскать просторное место, ибо этот тоненький прутик станет кустом высотой в тридцать метров. А хилая метелочка — это сакура, которая в один прекрасный день поднимется
Ну вот, теперь уже все, не правда ли? Слава богу, засажен еще один кусочек земли. Вокруг гудят черные бездонные леса, где-то высоко блестят светлые стволы ясеней, в лучах осеннего солнца золотятся верхушки дубов, тяжелые и грузные, как скалы; но человек, утыкавший землю прутиками, ничего этого не видит; он оглядывает отмеренный ему участок земли, где из мокрой травы торчат несколько тощих и голых, темных прутиков, и шепчет про себя с глубоким и почти благоговейным удовлетворением: «Ну вот, теперь тут уже не так голо!»
1926
Это была бы великолепная карта, если бы на ней в соответствии с природой были верно нанесены краски нашей земли. Конечно, там следовало бы передать темную зелень сосновых боров, сочно-зеленый цвет ельников и светло-зеленую кудрявость рощ; но более всего тонов и оттенков придала бы этой карте самая почва, как мы видим ее теперь, перед наступлением осени, только что вспаханную, еще не обветревшую и не слинявшую от морозов и суши. Конечно, карта эта в какой-то мере совпадала бы с картой геологической, но не выглядела бы слишком по-ученому и больше радовала бы взор, ибо была бы яркой и богатой оттенками, как творение художника, который с любовью смешивает на своей палитре разные глинки и краски, стойкие и не блекнущие.
Это была бы широкая гамма красок — от белого цвета песков до маслянистой черни самых плодородных почв. Кое-где пашни получались бы белесыми, светло-серыми; земли, запорошенные пылью, пропыленной или выбеленной засухой, окрасились бы цветом очень бледного, с синеватым оттенком, какао либо молока, куда капнули капельку кофе. Дальше — глинистая желтизна с разнообразными оттенками от охры до ржавчины, полосы светложелтой, ярко-желтой и рыжей земли, с различными оттенками неаполитанской или индийской желтой или жженой охры; самой многообразной была бы, разумеется, коричневая гамма — от соломенно-светлого до глубоких и насыщенных тонов сепии, от оттенков нестойких до ярко-коричневых, как шоколад; коричневый цвет с оттенком кофейным, каштановым, обожженной глины или теплой смуглоты хлебных караваев, сухой и блеклый коричневый цвет мелко вспаханной каменистой почвы либо пышные тона глубоко вспаханных наносных почв и заливных лугов. И, наконец, земли красные, багровые, от ржаво-опаленных до ярко-красных, отливающих фиолетовым, во всей интенсивности сиенны, цветной глины и кирпичных тонов — красок, опаленных огнем; есть розовые земли или места, окрашенные словно запекшейся кровью, либо румяные, словно пылающие в лучах медленно заходящего солнца. Край подле края, почти у каждой деревни — иная цветовая доминанта и иная яркость почвы; теперь, когда урожай собран, перед нами в полную мощь предстает цветовая карта обработанной земли.
Чего только не попадает в нее: кучи извести и груды черного навоза, удобрений, шлака и разные мучицы; интересно, что сотни и сотни лет труда не смогли ни перекрасить, ни разбавить родные цвета земли. Столько столетий человек удобряет навозом и ворошит эту тонкую корку пашни, из года в год покрывает ее культурным слоем труда, но багровый край по-прежнему остается багровым, а желтый — желтым; землю невозможно перекрасить; даже векам не под силу переменить ее речь и окраску. Не могут их изменить ни трактор, ни мотыга; после русого жнивья либо после темного картофельного поля снова своим исконным тоном коричневеет или светло желтеет земля. Земля никогда не признает униформы; народы и культуры могут перемешиваться, сменяя друг друга, но то, что они будут попирать ногами, нельзя разнести на копытах коней или грубо перемешать. Наверное, поэтому мы так любим говорить о родной земле; нам хочется ухватиться за ее устойчивость и постоянство. Вы только полюбуйтесь, господа, на эту землю — какой крепкий и прочный по краскам материал; она переживет нас.
Говоря о красках осени, мы не можем забыть о прекрасных и теплых красках пашни, раскрытой плугом. И с этой стороны мы, слава богу, находим у нас землю, благословленно пеструю, облаченную в переменчивые покровы. Мы, как говорится, вылеплены из всевозможных образчиков почв, все геологические эпохи сложились, чтобы совместно произвести этот небольшой край. И только люди различных цветов и оттенков плохо переносят друг друга, наверное, потому, что, говоря в масштабах геологии, они появились здесь только со вчерашних пор. И так будет продолжаться еще долго, пока разноцветной картой народов
1933
Человек неразрывен с природой. «Вот уж листва опадает, и параду конец, — думает он про себя, — останутся лишь голые ветви». Но если с течением времени (для этого хватит нескольких десятков лет) мы попристальнее приглядимся к ним, то обнаружим, как много еще сохранилось в этих голых веточках, сколько в них характера и своеобразия. Начнем с коры; кроме багровокрасной, как у кизила, зеленой, как у ракитника, желтой, как у ивы, белой, как у березок, серебристо-серой, как у буков, бывает еще коричневая, каштановая, охровая либо черная, обтягивающая, гладкая до блеска, морщинистая, изборожденная, чешуйчатая, растрескавшаяся либо шелушащаяся, — по каждому прутику можно отгадать, где он вырос, каждый обладает характером всего дерева или куста. А что до ветвей и строения кроны — то всего нашего запаса слов не хватит, чтоб найти подходящее выражение для каждой разновидности разрастания и композиции ветвей. Есть ветви раскидистые, раскоряченные, однобокие, искривленные и угрюмые, посаженные на материнскую ветку жестко и причудливо; бывают другие, выносящиеся легко и плавно, как будто расчесанные; третьи — устремляющиеся прямо вверх, желтоватые, развесистые; бывают ветви поникшие, торчащие торчком, как прутики, или растрепанные, мускулистые либо иссохшие, словно кости, а то еще косматые, как шевелюра; гибкие и мясистые или же, как хворост, твердые и сухие. Всякий кустик и всякое дерево делает это как-нибудь по-своему, в соответствии с определенным родом и видом; только когда опадает листва, мы можем обстоятельно разглядеть это бесконечное разнообразие природы, но лучше всего это делать, когда ветви покроются инеем.
А если добраться до корней — сколько же там поразительных и своеобразных различий в цвете и строении, ворсистости, волокнистости, раскидистости и полноте; до конца человек не способен оценить все это по достоинству, и, может, только господь бог любуется этим с наслаждением, радуясь, какая у того вон дерева либо у того вот куста прекрасная корневая система. «Какое же это диво — подземный пейзаж», — думает он.
Вообще, когда им говорим, что осенью природа отрешенно ждет смерти, и тому подобные глупости, мы оцениваем это чисто по-людски, то есть несовершенно. Прежде всего природа имеет то преимущество, что в подавляющем большинстве случаев попросту не умирает; во-вторых — она не позволяет себе такой сентиментальной слабости, как отрешенность. Напротив, она встречает осень с твердой решимостью и собранностью, словно сказав себе: какие тут разговоры, мы должны подготовиться как следует; сосредоточимся и мобилизуем для самозащиты все свои силы. Без жертв тут никак не обойтись, отдадим все свои листья, затянем потуже пояс, сократив обмен веществ, упрячем свои сахара, крахмалы и прочие химические составы в корни. Поспешим, поспешим; скорбь и печаль тут не помощники; горевать и сетовать нечего; ведь зима может нагрянуть всякую минуту, — так пусть встретит ее крепкий ствол, способный выдержать испытание, способный зеленеть и цвести, как только минует эта треклятая зима. «Продержаться до весны, сохранив все запасы», — вот теперь нага лозунг.
Как видите, если осенняя природа и говорит о чем-нибудь, то вовсе не об «отрешенности», но о мужественном ободрении.
Но вот однажды ночью ударит внезапно и жестоко седой мороз. Голые ветви вдруг проступят с небывалой и яркой отчетливостью, которой до тех пор мы за ними не замечали; какое все вдруг сделалось строгое, оцепенелое, неприступное, чуть ли не звенящее, как проволока или стальные прутья. Все подготовлено; каждая голая, твердая веточка — опорный пункт, защищающий подступы к жизни. Мы называем это — голые ветви, а меж тем это — ростки жизни, одевшиеся в защитный панцирь.
1934
У каждой поры свой знак, и не только на небе, но и на земле. Весна приходит под знаком птицы, всей летающей твари вообще; даже весенний Эрос — и тот крылат, и все животные, что возвещают нам весну, — крылаты; крылато все живое — будь то жаворонок, ласточка, мотылек или только что упомянутый Эрос. Лето — пора стихий, солнца, воздуха, воды и земли; поэтому оно совершается под знаком созданий стихийных — таких, как виллы, русалки, водяные, жар-птицы, полудницы и лесные нимфы, создания в большинстве своем лысые, нагие и эфирные, так что невозможно вообразить, чтобы они страдали от ненастья либо ветреной погоды. И, наконец, осень живет под знаком зверя шерстистого, укутанного шубой, рыжей либо коричневой, как каштаны, как осенняя листва, как всевозможные вызревшие по осени плоды; это — пора оленей, фавнов, кабанов и лисиц, пора, когда мужчины перестают пугать девушек и отправляются на охоту за косматым зверьем. После чего День поминовения оказывается той зарубкой, которая напоминает человеку, что год вступает под знак существ домашних, — таких, как души усопших — домовые, праздник убоя свиньи, треск огня и книжки.