Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
— Не поймешь. На этом участке все время идут бои.
Так мы устанавливаем рубежи совсем еще недавно большого цветущего пригородного района, ныне обгрызенного, общипанного, разоренного. Ныне они почти совпадают с линией фронта, занятого 55-й армией.
— Ну, а как в Слуцке, что слышно о нем? Есть ли оттуда известия?
Данилин гладит небритый подбородок.
— Плохо в Слуцке. На днях вернулись наши ребята, которых вызвал партизанский штаб. Порассказывали…
Данилин угощает нас чаем и тоже рассказывает. Он называет только имена, приводит только факты, но ты же знаешь все поминаемые им места, знаешь людей — и перед тобой во всей их суровой правде встают картины хозяйничанья гитлеровцев на знакомой тебе, исхоженной твоими ногами, доброй домашней земле.
Я вижу полуразбитый, хмурый, мокрый под дождями, некогда веселый и пестрый Слуцк, бывший Павловск, с его пышным парком,
Данилин рассказывает о том, как в колхозе «Расцвет» гитлеровцы расстреляли из пулемета молоденькую Зину Калугину, которая вышла к колодцу за водой.
«Расцвет»… «Расцвет»?.. Я же знаю этот колхоз. Это же в Федоровке, в той самой Федоровке, возле которой на белом коне недавно скакал Анцелович и которая тогда показалась нам оставленной жителями. Что ж ты не ушла в Ленинград, Зина Калугина? Что тебе, молодой, полной сил, помешало? Или, как многие, понадеялась на гуманизм потомков Шиллера и Гете? Ведь не могла же ты остаться по той причине, по которой остался в Слуцке обломок николаевской империи: ему же все равно, каким царям служить.
Нет, о гуманизме говорить не приходится. Немецкая администрация работает, как машина, машина жестокая и беспощадная. Она выгребла все из магазинов и со складов Слуцка. Она ничего не оставила в колхозах. Поспешая убрать выросший ныне отличный урожай овощей и картофеля, немцы ввели в колхозах режим каторги. Утром люди, работающие в поле под дулом автоматов, получают кружку кипятку и одну вареную картофелину. Днем они «обедают» тремя картофелинами, а в ужин получают еще две. Итого на сутки шесть картофелин и три кружки кипятку. Неважно, если русский или русская упадут от истощения. Их, этих русских, так много, что на место одного упавшего солдаты специальной команды немедля пригонят троих новых. Для этого в Слуцке проводится сплошная регистрация всего населения старше четырнадцати лет. Женщин вызывают в здание недавнего промкомбината на улице Красных Зорь, а мужчин — во дворец. И там и там они заносятся в подробнейшие списки, в их паспортах после этого ставится отметка «Reg.» — зарегистрирован. Без такой пометки на улицу выходить совершенно немыслимо — тотчас схватят и отведут в комендатуру. Но и получив пометку, тоже никуда не денешься от длинных рук немецкой административной машины: из зарегистрированных там же, в промкомбинате и во дворце, составляют «сотни» и так «сотнями» угоняют на работу. Одних убирать овощи, а других уж и неведомо куда, никто оттуда пока не возвращался.
Во дворец, где расположен штаб то ли 122-й, то ли 96-й немецкой дивизии, идти надо парком. До чего же знаком этот путь не только жителям Слуцка, но и ленинградцам! По выходным дням в старый Павловский парк тысячами сходились и съезжались люди — погулять по его аллеям и лужайкам, вокруг его прудов, поваляться на траве, послушать музыку в курзале, потанцевать в Розовом павильоне. Идущим сейчас во дворец на регистрацию трудно узнать знакомые места. Земля на газонах изрыта, всхолмлена, это не что иное, как могилы завоевателей; сотни свежих могил, и над каждой
У пришельцев свои представления о порядочности. Наступают холода — немцы очень озабочены поисками теплой одежды. Если жители Слуцка прячут от них свои валенки, шапки-ушанки, меховые и ватные пальто, рукавицы, шерстяные платки, это называется довольно-таки сурово: грабеж. А вот лихие налеты на квартиры для того, чтобы завладеть чужими теплыми вещами, носят вполне деловое название: экипировка.
«Экипировка» развернулась вовсю. Рыцарей в плащах из байковых и ватных одеял в Слуцке и в окрестностях с каждым днем становится больше. Они подобны воякам Наполеона с верещагинских полотен, кутавшимся в женские шали и конские попоны на снежных дорогах своего бегства из морозной России.
— Побегут и эти, — размышляет Данилин. — Но весь вопрос — когда? Каждый день их хозяйничанья на нашей земле — неизмеримый урон району, нашим людям.
Я смотрю на Данилина и думаю о нем, о таких же, как он, работниках партии. Живет человек в полуподвале прогнившего, старого дома, по сути дела, в дыре, в норе, от большого района у него остались крохи, клочки, а думы думает масштабами не только былыми, но и грядущими, думает о своих колхозах, совхозах, о тысячах людей, об их скорбях, их горе. Не будет спать, не будет есть, умрет, если так понадобится партии, лишь бы шло, росло, развивалось дело, которое он считает партийным. Большевики этой закалки всюду: и в частях Красной Армии, и в- райкомах, и в немецких тылах, и во главе заводов. Ими живет и движется все, что есть в нашей стране. Это люди идеи, строгой, суровой дисциплины, неугасимой энергии. Кто они? Откуда? Не есть ли это драгоценные кристаллы, возникающие из народных толщ под воздействием пламени воспитательной, идейной работы партии? Нет ли тут общего с тем, как из толщ горных массивов в тысячеградусных температурах рождаются алмазы и рубины?
Сравнение красивое, увлекающее мысль дальше. Но вдруг — стоп. Мысль спрашивает тебя: а почему же, прошу прощения, в той же самой огненной температуре появляются и такие люди, как Данилин, и такие, как наш редактор Золотухин? Золотухина, прежде чем он заявился к нам в редакцию, тоже ведь выращивала партия, в чем же дело? Задумываешься, ищешь ответа. Видимо, в том, размышляешь, что во всяком деле, и в деле отбора драгоценных камней, возможен брак. Отборщики просмотрели, не заметили, как рядом с подлинными рубинами проскочил камушек, красный только снаружи, с казовой стороны, а внутри он стекло, простое бутылочное стекло, смазанное суриком. И он, такой смазанный, ненавидит всех, потому что бутылочному стеклу нелегко исполнять роль рубина. Он хочет, чтобы и все вокруг него были стекляшками: он давит, расшвыривает тех, кто не такой. Ему подай мир из материала ничуть не лучшего, чем тот, из которого состоит он сам. А если кто окажется еще из худшего, того он тем более возлюбит, взлелеет, осыплет милостями.
Способен ли Золотухин уронить вот так, как Данилин, голову на руки, сказать из глубины сердца, из глубины души:
— А в общем, чертовски тяжело, ребята.
После консультации с Данилиным мы решили, что более правильным будет устроиться с жильем все-таки в Усть-Ижоре. Тут штаб армии, тут районные организации, тут редакция «Боевой красноармейской» — много друзей и товарищей.
В соответствующем отделе штаба нам выдали квиток на временное квартирование в собственном доме гражданки такой-то, по такой-то улице. Получили мы и постоянные пропуска в штабные помещения — книжечки в ярко-красных ледериновых корочках. У Михалева все было просто — в графу «звание» писарь уверенной рукой вписал ему: «младший политрук» — в полном соответствии с его «кубиками» в петлицах. Со мной заело. У меня же не только нет никакого звания, по я даже не являюсь военнообязанным. Как объяснишь красноармейцу-писарю или его. начальнику — майору, почему ты, не имея на то никаких прав, натянул на себя гимнастерку и шинель и к тому же на рукава нашил звезды политсостава?
Пока я топтался перед писарским столом, Михалев бухнул: «Без звания». Писарь что-то начертал в книжечке моего пропуска, и, когда мы вышли из комнаты, в графе «звание» я увидел его пером выведенное: «Без названия».
«Звание без названия» развеселило всю редакцию «Боевой красноармейской». Но рассудительный Миша Стрешинский решил, что с таким загадочным документом мне никуда ходить нельзя, и похожими чернилами зачеркнул буквы «на». С этой подчисткой в конце концов получилось именно то, что хотел внушить писарю Михалев: «Без звания».