Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
А я читаю дальше:
«Михаил Иванович вышел с Октябрьского вокзала и в течение трех часов пешком ходил по Ленинграду, — осматривал внимательно своим зорким глазом здания, мостовые, заходил в торговые предприятия, знакомился с ценами и условиями торговли. Все отмечал, на что нужно обратить внимание, что следует похвалить и за что, наоборот, надо пожурить».
— А потом как-то, уже в другой раз, Михаил Иванович, приехав, взял меня в свой автомобиль, — опять поясняет Аркадий Леонтьевич. — Он тогда смеялся: «От вас. газетчиков, никуда не денешься. Прошлый раз ни с кем из вас не встречался, не говорил, а в газете все написали: где был, что делал». — «А не напутали в газете-то мы, Михаил Иванович?» — «Да нет, все верно. Будто подглядывали за мной».
Они, старые ленинградские
Может быть, поэтому — потому что он всегда чувствовал себя журналистом, — Киров до самой своей трагической смерти не превратился в «вождя». Он не запирался в особняке за четырехметровым забором — все ленинградцы знали его квартиру на улице Красных Зорь, такую же, как у тысяч других жителей Ленинграда. Он не жил в оцеплении, он ничем не отделялся от тех, кто его выбирал на руководящие посты в городе и в партии, — он ходил пешком по улицам, бывал в заводских цехах, сам готовил для себя речи и выступления, нисколько не заботясь о том, чтобы они непременно были застенографированы, опубликованы сначала в газетах и еще при жизни составили бы тома «собрания сочинений». Он говорил не для «томов», а для людей и с людьми. В горячие годы борьбы с уклонами, с троцкистами в Ленинграде его — на митингах, на собраниях, совещаниях — можно было слышать ежедневно, а то и дважды, трижды в день.
Его простота, подлинная, природная, а не показная, не напускная демократичность, его юмор, умение видеть себя со стороны и поэтому никогда не утрачивать чувства реальности привлекали к нему сотни тысяч сердец, в том числе и наших журналистских.
Семен Гуревич рассказывает, что Сергей Миронович отлично знал многих ленправдистов, горячо интересовался работой газеты и не было дня, чтобы не позвонил в редакцию.
На днях мы выслушали Сенин рассказ о том, как Киров по приглашению рабкоров выступал на открытии рабкоровского клуба при «Ленинградской правде».
— На парадных вечерах принято говорить только приятные речи, — обратился к слушателям Сергей Миронович. — Мы подойдем к вопросу иначе. Рабселькор владеет сильным оружием — пером. Это оружие имеет то свойство, что всякий им владеющий легко увлекается. Есть опасность, что это перо будет легко скользить по нашим достижениям. Но задача рабочей печати — освещать не только достижения, а говорить и о наших недостатках. Здесь, однако, надо быть сугубо осторожным. Надо помнить, что эти недостатки — наши раны. Не надо посыпать их солью.
Я много раздумываю над этими словами большого коммуниста, к которому, хотя его уже и нет, испытываю глубокую человеческую симпатию. Он, безусловно, прав: недалек и негосударствен тот из нас, кто станет заботиться только о всяческом расписывании достижений, побед и одолений. За размалеванным фасадом будут медленно и верно гнить балки здания. Но и тот, кто в поисках подгнивших мест примется разворачивать, расковыривать здоровую древесину, тоже рискует тем, что здание по меньшей мере затрещит и пошатнется и его надо будет подпирать всяческими подпорками. А мы любим здание своей новой жизни, мы любим эту жизнь. Она дает нам интересную, кипучую работу, интересную, кипучую деятельность.
«Наши недостатки — это наши раны, — вновь и вновь возвращаешься к этой мысли. — Не надо посыпать их солью». В некоторых религиях есть фанатики, которые в культовом исступлении хлещут себя плетьми, колют тело свое ножами, раздирают его ногтями, получают от этого какое-то удовлетворение и, должно быть, всерьез полагают, что делают дело, угодное богу. Чтобы не быть таким тупицей-самоистязателем и в то же время не стать самодовольным, самовлюбленным мещанином, любующимся каждым своим жестом, до чего же умно и тонко надо видеть действительность во всей ее диалектике, и видеть так, чтобы писать, говорить о ней только правду, не прибегая ни к политуре для наведения глянца, ни к разъедающей соли для посыпания ран. Для этого, думаю я, надо прислушиваться к голосу своих убеждений и уж, во всяком случае, никогда не слушать таких людей, как наш редактор. Сегодня, сбегав куда-то на инструктаж, он будет требовать бочками сироп, а завтра, опять куда-то сбегав, потребует цистерну дегтя. Сегодня он нашу «Записку» называет документом, свидетельствующим о наших пораженческих настроениях, а завтра, случись что с теми, кто распорядился вести безнадежное наступление распыленными силами, будет потрясать ею и вопиять, что «Записка» еще недостаточно решительно «вскрывает».
Но леший с ним, с редактором! Он и окружающие его прихлебатели — это горстка, единицы. А коллектив-то наш состоит из настоящих людей, самоотверженных, готовых на все ради дела, которому служит газета. На днях Лидия Шувалова пришла в редакцию во время жестокого артиллерийского обстрела улиц. Она шла под грохот разрывов: на плечах, на воротнике ее пальто, как елочные блестки, сверкали мелкие осколки стекла из окон.
— Лида, — сказал внушительно один из членов редколлегии, этакий соратник редактора из выгоды. — Ты безумствуешь. Зачем лезешь на рожон? Погибнуть нетрудно, а партия оценит тех, кто выживет.
Она прибежала к нам бледная, взволнованная, недоумевающая.
— Товарищи, товарищи, — только и повторяла в растерянности. — Вы понимаете, что он сказал? Что он проповедует!
Да, он здорово сказал. В этих немногих словах изложена целая философия жизни. Мы с трудом успокоили Шувалову, человека большой и чистой партийной души.
Нет, не такие «философы» составляют коллектив редакции.
Есть, правда, как я уже сказал, и несколько таких, которые плотной стеной стоят вокруг редактора, сами полуголодные, а почему-то с готовностью заглядывают в его жующий рот. Досадно то, что именно они, отсиживающиеся в бомбоубежищах, тайно пожирающие свои полуответственные пайки, вылезут потом на свет божий и примутся раздавать оценки — кто, мол, и как вел себя в дни борьбы с немецким фашизмом, будут делать обзорные доклады, писать статьи и составлять сборники, но только всячески примазываться к сделанному другими, по с помощью ловких финтов, говоря языком футболистов, представлять дело так, будто бы они-то и были главными творцами побед, — прямо-таки по Бывалову и исполнении Игоря Ильинского: «Под моим личным руководством». Я их не называю, и не потому не называю, что, дескать, тешу себя надеждой: сами, мол, узнают свое лицо и устыдятся. Нет, они не устыдятся, они не из таких. Просто не хочется их поминать. Тем более что уж очень много есть других, о которых перо само пишет.
Я помянул Людмилу Александровну Бацевич. Это она стенографировала доклад Ленина 19 июля 1920 года в Таврическом дворце, когда открывался Второй конгресс Коминтерна.
— Ильича стенографировать было нелегко, — рассказывала нам Людмила Александровна. — Он считался «грозой» стенографисток, потому что говорил так быстро как никто. Но зато какая же это была чеканная, четкая речь! Каждое слово у него было отточено. Все слушали с полным напряжением чувств. Сознаюсь, мне тоже не раз хотелось бросить карандаш и только слушать, слушать, слушать, так Владимир Ильич завладевал твоим вниманием. Но… но долг требовал, чтобы я писала. И я писала не отрываясь. Отдохнуть удавалось тогда, когда время от времени гремели долгие, бурные аплодисменты.