Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
— Ну, пожалуйста, получите. Сколько вам за литр?
— Ну, значит, за посуду, за бутылку литровую сотню клади. Да за молоко… Ты не гляди на меня такими глазами. И за молоко — по двести целковых за пол-литра. Хоть литр бери, хоть половину.
Бойко сказал:
— Дать тебе по кумполу поленом, старая ведьма, и лети к господу в рай на тот свет! Ты же бандитка, махновка, тарантульский паук с крестом на шее.
— Но, но, но!.. — подняла руку бабка. — Я советская гражданка. У меня сын в органах. За такие слова ты у меня в кутузке насидишься. По кумполу! Да я только свистну — из тебя коклету сделают, в такие места отправят, что и дорогу назад не найдешь.
— Но ты же, — Бойко не сдавался, — никакого сена не покупаешь. У тебя своего полный сеновал с лета.
— Не покупаю, верно. А если бы покупала — знаешь, в какой оно цене? Дороже золота.
Иного выхода не было. Пришлось конфликт кое-как уладить и уплатить пятьсот рублей за литр молока с посудой.
На обратной дороге Бойко все время ворчал на ту тему, что он-де, если бы не я, непременно прикончил эту старую жабу.
Вечером к нам с Верой по дороге из редакции зашел Семен Езерский. Он развернул передо мной сверстанную полосу нашей «Ленинградской правды» и указал на передовую, закапанную жирными рыжими пятнами.
Оказывается, с 20 ноября еще раз снижены нормы выдачи хлеба по карточкам: рабочим — 250 граммов, служащим — 125. Дошло-таки дело до той памятной если не «осьмушки», то «четвертки» давних голодных времен, за которой мы с матерью становились, бывало, в хвост возле пекарни в нашем Новгороде с ночи. Но в Новгороде к той «осьмушке» или «четвертке» и еще кое-что было: у окрестных крестьян на «городские вещи» можно было выменять и картошку, и творог, и зерно для каши. А тут, в окруженном Ленинграде, больше в общем-то ничего и нет. «Четвертка» чего-то черного, тяжелого, только называемого хлебом.
И вот по поводу этого нового снижения Езерскому поручили написать передовую, в которой бы он объяснил все ленинградцам и призвал их мужественно перенести новое испытание.
Я пробежал глазами то, что он написал.
— Что ж, Семен, хорошо. Как всегда, ты написал хорошо. Люди поймут.
— Хорошо? — сказал он со злобой. — А это что? — И палец его уперся в рыжее пятно, в одно из тех, которыми была испещрена передовая. — Это у него из чашки сюда капало, когда он читал и одобрял.
Я понял, что капли эти — капли какао. Я понял и кто такой он, запирающийся в своем подземном кабинете-блиндаже. И в моем представлении они встали рядом: этот он и наша с Михалевым квартирная хозяйка из Усть-Ижоры. Разница была лишь в шелухе, покрывавшей их снаружи, как покрывает она луковицу. А набраться терпения, посдирать все шелушины одну за другой — то там, в середке, они одинаковые. Только бабка откровенней. А этот — прожженный лицемер.
Назавтра представители профсоюзной организации редакции вручили мне две большие плиты жмыха из подсолнухов общей площадью примерно в квадратный метр.
— Это твоя и Верина доля. Мы раздобыли кое-где для коллектива.
Нельзя сказать, чтобы такая пища могла считаться диетической при остром воспалении почек. Я долго и сосредоточенно рассматривал обе плиты, которые в случае чего могли бы стать и надгробиями над каждым из нас. Я вновь вспоминал голодные годы гражданской войны. Да, мы тогда тоже едали эти жмыхи. Но мамаша моя была большой кулинаркой и умела делать с ними что-то такое, отчего грубый, каменный жмых превращался в ее руках чуть ли не в деликатес. А тут? Что с ним делать?
Подошел
— Слушай, моя мама ходит на толкучку. Хочешь, я попрошу ее обменять это на что-нибудь получше?
— Конечно, Коля. Большое тебе спасибо. Здорово будет, если что-нибудь получится из обмена.
Три дня не было ни слуху ни духу ни о жмыхе, ни о Колиной маме, ни о самом Коле. Он пришел наконец, смущенный, виновато улыбающийся.
— Ты меня извини, старик, — сказал он. — Мама в тот же день обе твои плиты отдала за бутылку портвейна «три семерки». Но мой четырехлетний сынишка, оставшись один в доме, выковырял пробку, да, видно, сладкое содержимое бутылки здорово пришлось ему по душе. Всю ее и выдул. До сегодняшнего утра мы его не могли привести в себя. Сегодня проснулся. Перепугались чертовски. Прости, старик.
Итак, только один вид диеты возможен в эти дни в нашем Ленинграде — голодная. Но лечит ли она?
16
Там, где идут и идут, не прекращаясь, тяжелые бон за Кировскую дорогу, мы нашли своих старых знакомых — ополченцев Московской заставы: рабочих, инженеров, партийных работников с «Электросилы», «Скорохода», мясокомбината… Недавние ополченцы, правда, уже не были ополченцами. И армия народного ополчения и дивизии, из которых она состояла, уже давно выполнили свою огромную роль. Армии не было, а дивизии — одни расформировывались, другие переформировывались.
Таких дивизий, как мы знаем, в дни прорыва немцев на Ленинград было создано десять. 1-я ДНО геройски сражалась под Лугой, оттуда трудно отходила вдоль Витебской железной дороги, непрерывно попадая в окружение. В частности, и для ее выручки громила врага в лесах под Ново-Лисином дивизия полковника Бондарева, когда мы туда приезжали в первых числах сентября. 1-я ДНО в ходе боев понесла слишком большие потерн, чтобы остаться самостоятельным соединением; ее бойцы и командиры, вырвавшиеся из болотистых лесов, влились в состав других частей. 2-ю гвардейскую ДНО тоже расформировали: оиа, как говорят в таких случаях, истекла кровью под Красногвардейском, Тайцами и Пушкином. Не стало и 3-й ДНО, разбросанной по частям на разные участки фронта и тоже вконец истрепанной в контратаках и атаках августа — сентября.
Зато семь остальных дивизий народного ополчения, прошедшие беспощадную закалку огнем, были преобразованы в кадровые дивизии Красной Армии и получили другие, армейские номера.
Наша 2-я ДНО, на позициях которой на реке Луге, за Веймарном, мы услышали первые залпы войны, была переброшена из-под Петергофа, с ораниенбаумского плацдарма, называемого сегодня «Ораниенбаумским пятачком», и находится в составе 55-й армии. Номер ее — 85-я. Бывшие ополченцы сидят в окопах, в землянках, дотах, блиндажах. На равнине за Спиртстроем, перед рекой Тосной, — сотни нор в снегу. Это входы в подземные жилища. Днем вокруг них рвутся снаряды и мины, а ночью прямо из-под земли летят рыжие искры из железных труб земляночных печурок.
В одной из землянок сидит Степан Бардин, тот ополченец, который пришел во 2-ю ДНО прямо из фабричной скороходовской газеты.
— Степан Михайлович?
— Так точно. Он.
Улыбается по-прежнему добро, мирно, смотрит спокойно голубыми глазами. В петлицах у него «шпалы». Он комиссар стрелкового полка. Прежде чем занять такую высокую должность, Бардин успел побыть и политруком роты и комиссаром батальона.
Это уже не только кадровый политработник, по и командир. Ему пришлось даже покомандовать своим полком.