Собрание сочинений. Т. 12. Земля
Шрифт:
За полдником она вела себя с вызывающей веселостью. Так как большие работы еще не начинались, на ферме ели только четыре раза в сутки: молочную тюрю в семь часов, жаркое в двенадцать, хлеб с сыром в четыре и, наконец, суп и сало в восемь вечера. Есть собирались в кухню, просторную горницу с длинным столом и скамейками по обе его стороны. О некотором прогрессе здесь говорила только чугунная плита, занимавшая один из углов огромного очага. В глубине его зияла черная пасть печи, вдоль прокопченных стен сверкали кастрюли и вытянулись в ряд предметы старой кухонной утвари. Стряпуха, толстая некрасивая девка, пекла этим утром хлеб, и его горячий запах поднимался из оставленного открытым ларя, куда он был сложен.
— Вы, видно, уже набили себе желудок? — развязно спросила Жаклина у вошедшего последним Урдекена.
Когда фермер, ничего не ответив, уселся на свое место, Жаклина заявила, что жаркое надо приправить. Приправа состояла из тоненьких гренков, которые разламывались в миске на мелкие кусочки и затем поливались вином и патокой. Жаклина потребовала дополнительную порцию, делая вид, что хочет побаловать мужчин; она отпускала такие шуточки, что все покатывались со смеху. Каждая ее фраза была двусмысленной и напоминала о том, что вечером она покинет ферму: раз сегодня предстояло расстаться, нужно, чтобы каждый напоследок сунул в соус свой палец, а то уж больше этого делать не придется — кто сегодня прозевает, тот впоследствии пожалеет. Пастух ел с тупым выражением лица; хозяин сидел молча и, казалось, тоже ничего не понимал. Жан, чтобы не выдать себя, принужденно смеялся вместе с остальными, хотя ему и было не по себе.
После завтрака Урдекен отдал распоряжение на вторую половину дня. В поле остались незаконченными лишь самые мелкие работы: нужно было обкатать овес и перепахать пар, пока еще не настало время косить люцерну и клевер. Поэтому он велел Жану и еще двум работникам остаться дома и привести в порядок сеновал. В ушах Урдекена стоял звон от нервного возбуждения, и, чувствуя себя крайне подавленным и несчастным, он начал бродить по ферме в поисках какого-нибудь занятия, которое могло бы заглушить его тоску. Под одним из навесов в углу двора расположились рабочие, пришедшие стричь овец. Он встал напротив и уставился на них.
Их было пятеро. Это были изнуренные, желтолицые парни. Они сидели на корточках, в их руках сверкали огромные стальные ножницы. Пастух приносил им связанных овец и клал их рядком на утрамбованную землю; тут они и лежали, как бурдюки, не имея возможности пошевелиться, и только блеяли, поднимая головы. Когда один из стригущих брал овцу в руки, та покорно замолкала, раздувая свои бока, покрытые густой шерстью, превратившейся от пыли и пота в сплошную черную корку. Под быстрыми ножницами животное совершенно оголялось, выходя из клубов руна, как обнаженная рука выходит из черной перчатки, становилось розовым и свежим в золотисто-белом подшерстке. Одна из маток, зажатая между коленями большого сухопарого парня, лежа на спине с раскинутыми ногами и вытянутой головой, выставила напоказ сокровенную белизну своего живота, по которому пробегала мелкая дрожь, как у человека, которого раздевают. Стригуны зарабатывали по три су на каждой овце, а тот, кто хорошо работал, мог остричь до двадцати голов в день.
Углубившись в свои мысли, Урдекен думал о том, что цена на шерсть упала до восьми су за фунт; нужно было торопиться продать ее, чтобы она не успела пересохнуть и потерять в весе. В прошлом году в Бос много скота погибло от язвы. Дела шли хуже и хуже, надвигалось разорение, над хозяйством нависла угроза полного банкротства, так как с каждым месяцем за хлеб давали все меньше и меньше. Охваченный хозяйственными заботами, задыхаясь в четырех стенах двора, фермер пошел посмотреть на поле. Его ссоры с Жаклиной всегда оканчивались таким образом: после буйных вспышек гнева, когда Урдекен в ярости сжимал кулаки, он в конце концов уступал, подавленный страданием, которое облегчалось одним только созерцанием зеленых хлебов и овсов, простиравшихся в бесконечность.
О, эта земля! Как он ее полюбил! Полюбил страстной любовью, любовью, которая питалась не одной лишь черствой мужицкой скупостью, но любовью сентиментальной, почти духовной! Он чувствовал в земле мать всего сущего, — она дала ему жизнь, его плоть и кровь, в нее со временем он вернется. Сперва, когда он, воспитанный в деревне, был еще совсем юным, его ненависть к училищу, желание сжечь свои учебники проистекали из простой привычки к свободе, к беготне по пашням, к пьянящему простору полей, открытых всем ветрам. Позднее, сделавшись преемником отца, он полюбил землю, как женщину. Любовь стала более зрелой, точно земля была отныне его законной женой, которую он должен оплодотворить. Эта нежная привязанность к земле с течением времени все усиливалась, по мере того как он отдавал ей свое время, свои деньги, саму
В этот день, выйдя в поле, Урдекен вспомнил о своем сыне-капитане. Как хорошо было бы им работать вдвоем! Но он отогнал от себя воспоминание об этом шалопае, предпочитавшем таскать саблю. Нет у него больше детей, он окончит свои дни в одиночестве. Затем он стал думать о соседях и, прежде всего, о Кокарах, землевладельцах, которые также занимались хозяйством на ферме Сен-Жюст. Их было семеро — отец, мать, три сына и две дочери, — а дела обстояли у них нисколько не лучше. Робикэ, фермер в Шамад, срок аренды которого был на исходе, перестал даже унавоживать землю, предоставив добру пропадать. И так было у всех, у всех дела шли из рук вон плохо, — нужно работать до изнеможения и не жаловаться. Вид больших зеленых квадратов, вдоль которых он шел, начал мало-помалу оказывать на него свое умиротворяющее действие. Небольшие апрельские дожди подняли хорошие кормовые травы. Розовый клевер привел его в восхищение, так что он забыл обо всем остальном. Теперь он шел напрямик по пашне, чтобы посмотреть, как работают оба пахаря. Земля прилипала к его ногам; жирная, плодородная, как бы желая удержать хозяина в своих объятиях, она овладевала им целиком, а он, чувствуя в себе прилив сил, как в те времена, когда ему было тридцать лет, снова становился бодрым и жизнерадостным. Разве есть на свете женщины, кроме нее? Разве они могли идти в счет, все эти Жаклины? Все равно, какую из них ни возьми, любая — это посуда, из которой едят все кому не лень, так что приходится быть довольным, когда эта посуда хотя бы чисто вымыта. Такое оправдание низменного пристрастия к этой потаскухе окончательно развеселило его. Он прогулял целых три часа, пошутил со встреченной им служанкой Кокаров, которая возвращалась из Клуа верхом на осле, показывая из-под задравшейся юбки свои ноги.
Когда Урдекен вернулся в Бордери, он увидел Жаклину во дворе: она прощалась с кошками. На ферме их всегда было множество, точно даже не знали, сколько именно — двенадцать, пятнадцать, двадцать, — ибо они котились где-то под соломой и после исчезновения на некоторое время появлялись в сопровождении выводка из пяти-шести детенышей. Затем она подошла к конурам Императора и Душегуба, двух собак, стороживших стадо, но они ненавидели ее и заворчали.
Несмотря на это прощание с животными, обед прошел как всегда. Хозяин ел и разговаривал в обычном для него тоне. А когда наступил вечер, никаких разговоров об уходе уже не было. Все отправились спать, а замолкшую ферму окутал мрак.
В ту же ночь Жаклина легла в спальне покойной г-жи Урдекен. Это была прекрасная комната с большой кроватью, стоявшей в глубине алькова, затянутого красной материей. В ней находился также гардероб, маленький столик и вольтеровское кресло. А над небольшим бюро из красного дерева за стеклянными рамками сверкали медали, полученные фермером на сельскохозяйственных выставках. Взобравшись в одной рубашке на супружескую постель, вытянувшись на ней и широко раскинув руки и ноги, чтобы взять Урдекена целиком, Жаклина засмеялась своим воркующим смехом горлицы.
На следующий день она снова начала ластиться к Жану, но тот отпихнул ее. Раз дело принимало серьезный оборот, продолжать прежнее было бы нечестно, он решительно этого не хотел.
Несколько дней спустя Жан вечером возвращался пешком из Клуа. В двух километрах от Рони он заметил впереди крестьянскую повозку, которая ему показалась странной. Она была, по-видимому, пуста, на козлах не было никого, и лошадь, предоставленная самой себе, брела легкой рысцой в свою конюшню. Парень догнал ее и, остановив, заглянул в повозку: в ней лежал старик лет шестидесяти, толстый, маленького роста; он запрокинулся назад, и лицо его было багрового, почти черного цвета.