Собрание сочинений. Т. 16. Доктор Паскаль
Шрифт:
Теперь Паскаль уже не расставался с мыслью, что может умереть с минуты на минуту. Это помогло ему стать над своим несчастьем, дойти до полного самоотречения. Он не перестал работать, но никогда еще не понимал так ясно, что награду за труд надо искать в самом труде, ибо дело, начатое тобой, будет продолжено другими и все равно останется незавершенным. Однажды вечером за обедом Мартина сообщила ему, что рабочий-шляпник Сартер, бывший питомец дома умалишенных в Тюлет, повесился. Весь вечер Паскаль размышлял об этом странном случае — о человеке, которого, как ему казалось, он вылечил подкожными впрыскиваниями от мании убийства, а тот во время нового приступа сохранил ясность мысли и повесился, вместо того чтобы схватить за горло первого встречного. И Паскаль вспоминал, как рассудителен был шляпник, слушая советы вновь зажить жизнью добропорядочного рабочего. Что же представляла собой эта разрушительная сила, эта жажда убийства, обернувшаяся самоубийством, если смерть вопреки всему сделала
И все же, несмотря на обретенное спокойствие, у Паскаля оставалась одна забота, он тревожился о том, что будет с Добряком, его старой лошадью, если он умрет раньше нее. Бедный конь совсем ослеп, ноги были парализованы, и он уже не поднимался со своей подстилки. Когда хозяин приходил его проведывать, Добряк еще различал его шаги, поворачивал голову и был, видимо, доволен, если его целовали в морду. Соседи пожимали плечами, подшучивали над этим старым родственником, которого доктор не соглашался прикончить. Паскаль не хотел умереть первым, боясь, что на следующий же день после его смерти позовут живодера. И вот однажды утром Паскаль вошел в конюшню, но Добряк не услышал его, не поднял головы. Он околел и лежал с таким спокойным видом, словно был доволен, что тихо кончил век у себя дома. Паскаль встал перед ним на колени, поцеловал еще раз на прощанье, и две крупные слезы скатились по его щекам.
В этот же день у Паскаля снова пробудился интерес к соседу, г-ну Белломбру. Доктор заметил из окна, что отставной учитель прогуливается, как обычно, по ту сторону ограды, греясь на неярком солнце первых ноябрьских дней; вид старого учителя, вкушающего покой и счастье, сначала привел Паскаля в недоумение. Пожалуй, он еще никогда не задумывался над тем, что рядом живет семидесятилетний старик без жены, без детей, без собаки и черпает свое эгоистическое счастье в наслаждении существовать вне жизни. Потом он вспомнил, как негодовал против этого человека, как иронизировал над его страхом перед жизнью, как втайне желал ему всяких бед, надеясь, что возмездие настигнет себялюбца в лице служанки-любовницы или неожиданно приехавшей родственницы. Но нет! Г-н Белломбр выглядел все таким же бодрым, и Паскаль предвидел, что он еще долго будет прозябать, черствый, скупой, никому не нужный и счастливый. Между тем доктор больше не питал к нему ненависти, даже готов был пожалеть старика, — тот просто смешон и жалок, ибо никто его не любит. А Паскаль умирал оттого, что остался один! Его сердце готово было разорваться от сочувствия к горю других людей! Нет, нет, лучше страдания, одни страдания, чем этот эгоизм, эта смерть всего, что есть в тебе человечного и живого!
В эту ночь у Паскаля повторился приступ грудной жабы. Он продолжался около пяти минут, и доктор думал, что задохнется и даже не успеет позвать служанку. Отдышавшись, он не стал ее тревожить, предпочел никому не говорить об ухудшении болезни: теперь сомнений быть не могло — все кончено, и он едва ли протянет месяц. Первая его мысль была о Клотильде. Почему бы не вызвать ее? Как раз накануне он получил от нее письмо и собирался написать утром ответ. И вдруг он вспомнил о своих бумагах. Если он внезапно умрет, они окажутся в руках матери, которая все уничтожит. А ведь здесь были не только папки, но и все его рукописи, заметки, тридцать лет творчества и труда. И тогда совершится преступление, которого он так боялся, что, дрожа, вскакивал ночью во время бессонницы и настороженно прислушивался, не взламывают ли шкаф. Он был снова в поту, — ему казалось, что его уже обокрали, втоптали в грязь и развеяли по ветру пепел его детища. И тотчас же мысленно он обратился к Клотильде; стоит позвать ее, и она приедет, закроет ему глаза, защитит память о нем. Он уже сел за стол, торопясь ей написать, чтобы письмо ушло с утренней почтой.
Но, очутившись перед листом белой бумаги, с пером в руке, он почувствовал угрызения совести, растущее недовольство собой. Разве хитроумная мысль о бумагах — об их спасении при помощи Клотильды — не была слабостью, предлогом, выдуманным для того, чтобы снова иметь ее подле себя. В основе этого замысла лежал эгоизм. Он думал о себе, а не о ней. Он представил себе, что она возвращается сюда, в бедность, и осуждена ухаживать за больным стариком; в особенности его пугала мысль о ней, об ее отчаянии, ужасе, когда ей придется стать свидетельницей его агонии и он испустит дух на ее глазах. Нет, нет! Он хочет уберечь ее от этих страшных минут, — здесь ее ждут дни душераздирающего расставанья, затем — безутешное горе, и он не имеет права возложить на нее это страшное бремя, не почувствовав себя преступником. Важнее всего ее спокойствие, ее счастье, — все остальное безразлично! Он умрет в своей норе, счастливый при мысли, что она счастлива. Что до спасения рукописей, — быть может, у него достанет сил расстаться с ними и передать их Рамону. Но даже если всем его бумагам суждено погибнуть, он пойдет на это, пусть
И Паскаль с трудом принялся писать один из своих вымученных ответов, ничего не значащих, почти холодных. В последнем письме, не жалуясь на Максима, Клотильда давала понять, что брат охладел к ней, пленившись Розой, племянницей отцовского парикмахера, этой ослепительной блондинкой, скромницей на вид. Паскаль угадывал в этом какую-то уловку Саккара, зарившегося на состояние прикованного к креслу больного сына, который, почувствовав приближение смерти, вновь поддался своим рано пробудившимся порочным наклонностям. Но, несмотря на тревогу за Клотильду, Паскаль все же давал ей отеческие советы, повторяя, что ее долг оставаться подле брата до конца. Когда он закончил письмо, слезы застлали ему глаза. Ведь этим самым он подписал собственный приговор и обрек себя на смерть старого брошенного животного, смерть без прощального поцелуя, без пожатия дружеской руки. Потом им снова овладели сомнения: имеет ли он право оставлять Клотильду там, в этой ужасной обстановке, где вокруг нее творятся всевозможные мерзости?
В Сулейяде почтальон приносил письма и газеты к девяти часам утра; когда у Паскаля бывало письмо для Клотильды, он смотрел в окно, карауля почтальона, чтобы лично вручить ему конверт и быть уверенным, что никто не перехватит их переписки. Но в это утро, спустившись вниз, при виде почтальона он, к своему удивлению, получил новое послание от молодой женщины, хотя и не ждал его. Не прочитав письма, он отослал свое. Затем поднялся к себе, сел, как всегда, за стол и вскрыл конверт.
Первые же строки ошеломили, потрясли его. Клотильда писала, что беременна уже два месяца. Пока у нее не было полной уверенности, она не решалась сообщать ему эту новость. Теперь сомнений быть не могло. Она, безусловно, зачала в последние дни августа, в ту незабвенную ночь, когда она осчастливила его щедрым даром своей юности после их горьких скитаний из дома в дом. Разве они сами не почувствовали во время объятий тот божественный и ни с чем не сравнимый трепет, который предвещает зачатие. Первый месяц по приезде в Париж Клотильда сомневалась, приписывала случайную задержку месячных недомоганью, вполне естественному после волнений и горести разлуки. Но так как и второй месяц не принес никаких перемен, она подождала еще несколько дней и теперь удостоверилась в своей беременности, которую подтверждали и все другие признаки. В коротком письме сообщалась только новость, но все оно дышало бурной радостью, бесконечной любовью, желанием немедленно вернуться.
Ошеломленный, боясь, что неправильно понял, Паскаль перечитал письмо. Ребенок! А он-то считал, что не может иметь ребенка, и так презирал себя за это в день ее отъезда, когда отчаянно завывал мистраль, — оказывается, ребенок уже существовал, и она увозила его с собой, когда Паскаль глядел вслед поезду, убегавшему вдаль по голой равнине. Вот оно, настоящее творение, единственное благое, единственно жизнеспособное, — счастье и гордость переполняли его. Все отошло на второй план — работа, страх наследственности. Появился ребенок, — не все ли равно, каким он будет; важно, что жизнь не оборвется, что она продолжится, завещанная его второму «я». Он был потрясен, растроган до глубины души. Он смеялся, разговаривал вслух, покрывал письмо пламенными поцелуями.
Шум шагов несколько отрезвил его. Обернувшись, он увидел Мартину.
— Внизу ждет господин Рамон.
— Пусть он войдет! Пусть войдет!
Это был еще один вестник счастья. Едва переступив порог, Рамон весело крикнул:
— Победа! Я принес вам деньги, учитель, не все, но солидную сумму.
И он рассказал, каким образом его тесть г-н Левек обнаружил, что Паскалю необыкновенно повезло. От расписок на сто двадцать тысяч франков, из которых явствовало, что г-н Грангийо является личным кредитором Паскаля, было мало толку, ибо тот оказался неплатежеспособным. Но положение неожиданно спасла доверенность, которую доктор выдал однажды по просьбе нотариуса для помещения части или всех своих денег под залог недвижимого имущества. Имя держателя не было проставлено, и нотариус, как это иногда практикуется, взял одного из своих служащих в качестве подставного лица; и восемьдесят тысяч франков, выгодно помещенные этим честным человеком совершенно независимо от операций патрона, были таким образом спасены. Если бы Паскаль не бездействовал, а обратился к прокурору, то давно выяснил бы это. Словом, четыре тысячи франков верного дохода вернулись в его карман.
Доктор схватил молодого человека за руки, восторженно сжал их.
— Друг мой, если бы вы знали, как я счастлив! Письмо Клотильды принесло мне огромное счастье. Да, я собирался вызвать ее, но мысль о моей нищете, о лишениях, которые ей придется терпеть из-за меня, портила мне радость встречи. И вот я вновь обрел свое состояние, по крайней мере, у меня есть на что содержать мою маленькую семью.
В избытке чувств он протянул Рамону письмо Клотильды и заставил прочесть. Когда же зараженный волнением доктора молодой человек, улыбаясь, вернул листок, Паскаль уступил невольному порыву нежности и обнял Рамона своими длинными руками как друг, как брат. Мужчины крепко поцеловались.